<span class=bg_bpub_book_author>Зелинская Е.К.</span> <br>На реках Вавилонских

Зелинская Е.К.
На реках Вавилонских - Глава 8. В избранном обществе

(15 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Глава 8. В избранном обществе

1

Чарозеро

Деревня Погорелово Чарозерского сельсовета Кирилловского района Вологодской области была назначена Михаилу Людвиговичу для проживания. Уезжать следовало немедленно. Больные легкие и грудная жаба, – в свои без малого шестьдесят он выглядел стариком, да и был им. Ссутулившись над остывшим чаем, он прижимал ладонь к груди и кашлял долго, жалобно.

– Мама, – Тамара положила руку на спинку стула, где сидел отец, – его нельзя отпускать одного.

Наутро она взяла расчет. Через 24 часа после вынесения приговора, усадив отца и Галю в привокзальном буфете, Тамара Михайловна покупала в кассе три плацкартных билета до Вологды.

Река Пряжка

Евгения Трофимовна осталась в Ленинграде. Бывшей хозяйке выделили каморку, примыкающую к уборной: оба помещения соединялись окошечком под потолком. Уместиться было нетрудно: конфисковали практически все. Вынесли письменный стол, шкаф, книги, настольную лампу, подушки, матрас. Сняли занавески, портьеры, картины. Забрали даже перламутровую раковину с распятием, купленную на мосту Риальто в свадебном путешествии. Отстоять удалось только рояль – как предмет профессиональной необходимости.

Петухов, новый жилец, занявший отобранную комнату, был похож на дедушку Калинина, чем очень гордился.

– Сами мы пскопские, – пояснила его жена Пелагея, сухопарая тетка в низко повязанном над глазами платке. Снимала она когда-нибудь свой платок или не снимала, никто не знал, потому что из комнаты она выходила только в уборную. Дочь их Дуська устроилась на обувную фабрику и сделала шестимесячный перманент. В выходной, подбоченясь, орала на кухне частушки: «Эх, Семеновна, юбка в клеточку, выполняй давай пятилеточку».

Петухова приняли в партию. Встав посреди кухни, он бил себя кулаком в грудь и кричал: «Я – парте-е-ейный». Поднявшись на такие высоты, он решил, что Пелагея ему не пара. Владельцем двенадцатиметровой комнаты заинтересовалась профсоюзная активистка, товарищ Зуева, как почтительно называл ее Петухов. Она коротко стриглась и носила мужской пиджак с закатанными до локтя рукавами. Расписавшись с Петуховым, активистка потребовала, чтобы тот, не медля, вышиб из квартиры свою бывшую. Сам Петухов и вякнуть бы не посмел, но вмешалась Дуська: «Ты своей хари не узнаешь, если только к моей матери подойдешь!». Товарищ Зуева отступила перед превосходящими силами противника.

Пелагее отделили угол. Кряхтя и вздыхая, Петухов влез на принесенную с кухни табуретку, вбил два гвоздя и повесил на них простынь. Из мебели «бывшей» выделили топчан и табуретку, раз уж принесли. Так, сидя на общественной табуретке, и хлебала Пелагея суп из кастрюльки, притащенной Дуськой за занавеску. Петухов спал на тюфяке у порога. В отсутствие дочки в комнату заходить он не рисковал. Пробравшись на кухню, партейный присаживался у стола Евгении Трофимовны. Тревожно оглядываясь на дверь, он тряс калининской бороденкой и шептал: «Товарищ Зуева недовольна». Евгения Трофимовна сочувственно наливала ему кипяток в кружку и говорила:

– Это на Кавказе умеют с двумя женами управляться, у нас такой привычки нет.

Товарищ Зуева, ухватив тряпкой раскаленный чайник, ставила его на беккеровский рояль, задвинутый в проходную комнату, и шипела: «Баре паршивые».

Когда началась война, Дуська ушла на фронт, а Пелагея собрала котомку и увезла своего Петухова обратно в деревню. О судьбе товарища Зуевой беспокоиться не стоит: распределитель, жилконтора, хлеборезка – много было мест в блокадном Ленинграде, где она могла пристроиться с ее безукоризненным классовым чутьем.

2

27 мая 1936 года передачу для заключенного Наумова у Евгении Трофимовны не приняли. «Наверное, его отправили по этапу в лагерь», – напишет она дочери, и еще долго они будут посылать запросы, искать почтовый адрес, тыкаться в закрытые двери. Пока им не объяснят, пока не крикнет, приподнявшись за канцелярским столом, тетка в милицейской форме с литым задом:

– Хватит шляться тут! Дошляетесь, самих к стенке поставят!

В выданном после реабилитации свидетельстве о смерти в графе «Причина» значится: «Нет сведений».

Чарозеро

Евдокия, хозяйка дома на опенках у околицы, пустила ссыльных жить у нее. Сама забиралась спать на печь, а им бросала на пол матрасы. В июне почтальон принес телеграмму: Тамара Михайловна Наумова срочно вызывается в Ленинград, в НКВД. За неявку – арест. Галя осталась вдвоем с дедом. Было ей шесть лет.

Река Нева

В Ленинграде Тамаре Михайловне вручили постановление НКВД о высылке в город Павлодар Казахской ССР. На сборы дали все те же 24 часа.

Убираться из города требовалось за свой счет. Евгения Трофимовна продала два кресла и купила железнодорожные билеты.

Мемуарист, чья мать в те же годы оказалась в подобных обстоятельствах, пишет: «Мама, ошеломленная новой разверзшейся пропастью, нашла в себе все же силы задать чиновнику вопрос:

– Пусть мой муж – враг народа. Но ведь я и мои дети ни в чем не виноваты. За что же вы нас наказываете?

– Гражданка, – ответил ей тот, – если бы вы были виноваты, вы были бы там же, где ваш муж. А так – мы вас только высылаем».

3

Река Иртыш

Густая горячая пыль, полынь, темные закоптелые мазанки, окна, затянутые промасленной кожей. Покачивается воз, не спеша двигаются быки по степи мимо курганов, вдоль обрывистого берега Иртыша.

Остановились посреди длинной, без единого деревца улицы, застроенной одноэтажными деревянными домишками. Евгения Трофимовна от изумления уронила тюк: верблюд! Корабль пустыни покачал головой, чуть приподнял томное веко и. плюнул. Так встретило их село Лебяжье, куда они прибыли по направлению НКВД, полученному в Павлодаре.

«…Лебяжье, так же как и вся страна, наполнено жарой, но Лебяжье тем хорошо, что рядом колышется Иртыш с его широкой влагой».[12]

Задержаться Евгения Трофимовна могла лишь на пару дней. Попутчики в поезде присоветовали им адрес бабушки-казашки. Хозяйка приняла их приветливо, сама переехала на кухню, а Тамаре уступила комнатенку.

В домике с низкими потолками уже жили квартиранты. Лев Николаевич Полиевский приехал в Лебяжье следом за женой Кирой, которую выслали из Ленинграда за «вредительство». В угловой комнатке на сундуке ютилась девушка лет семнадцати. Нининого отца, офицера, расстреляли как выходца из дворян, а мать – за недоносительство. Петербуржцы, интеллигенты, определенные властями как антисоветские элементы, они вечерами собирались у самовара, пили заваренный шиповник и самодельную наливку. Льву Николаевичу удалось привезти с собой книги. Гладкая питерская речь, вскользь брошенные цитаты, теплое участие к мелочам неустроенного быта – все это как будто загораживало их, хотя бы на вечер, от убогого окружения.

Кровавая мета русской истории – 1937 год. В Павлодарской области ударили небывалые морозы: с начала января и до Крещения держалась температура ниже 40 градусов. На укатанных немощеных мостовых появились глубокие, пересекающие улицы трещины. С деревьев на обочину с каменным стуком падали замерзшие воробьи.

Местные жители боялись выходить из дома, разговаривать с соседями, друзьями, родственниками. Одного за другим вызывали колхозников в НКВД. Оттуда не возвращались, исчезая беззвучно и бесследно. Семью забранных обходили, как больных проказой. Бабушка-казашка ночью пробиралась задворками и огородами, чтобы сунуть узелок с хлебом и маслом сестре, мужа которой, бригадира колхоза, расстреляли в Семипалатинской тюрьме. Детишек из семей репрессированных отправляли на работу. В Лебяжьем была только четырехлетка, а в восьмилетки, расположенные в соседних деревнях, их не принимали, как детей врагов народа. На трудодни они получали граммы.

Ссыльным работы не давали вообще, боялись нежелательного влияния на колхозников. Удавалось устроиться только на разовые подработки. Женщины перебирали промерзшую картошку в колхозном хранилище.

Летом начались пыльные бури; пыль забивалась в волосы, глаза, одежду. Кира перекрасила в черный цвет вафельные полотенца и сшила им всем юбки, в них и отправились, когда получили разнарядку в колхоз на пахоту. Пахали на волах. Надзирающий казах кричал что-то на незнакомом языке и щелкал кнутом.

Ссыльные все прибывали и прибывали. «Царские провокаторы, лица антисоветского элемента, преступного элемента, иноподданные, административно высланные, административно ссыльные, жандармы, офицеры, контрразведчики и шпионы; генерал-губернаторы, волуправители и атаманы; лица, служившие в колчаковской милиции, царской полиции; участники антисоветских и буржуазно-националистических политических партий; участники свержения советской власти в 1918 году и подавления крестьянского восстания в 1919 году; судьи царского, временного, белого правительства; руководители родовой, партийной вражды, контрреволюционеры…»

«Как будто на них вся Россия сошлась»…

На руки ссыльным выдавали справки, которые служили документом при устройстве на работу, получении посылок, в ЗАГСе. С этими справками положено было еженедельно являться в ГПУ, отмечаться.

В 1939 году Тамара Михайловна, наконец, нашла постоянную работу. Ей завели трудовую книжку. Первая запись: «Зачислена на должность секретаря-машинистки».

Новые идеологические установки получили название «казахизации».

– Казахи народ сообразительный и незлобивый, – заметил Лев Николаевич, – но уж очень неграмотный. Им нужно принимать решительные меры.

– Ну не всю же жизнь ссыльные на них будут работать, – колко добавила его жена.

– Беда в том, – продолжил Лев Николаевич, – что новые советские выдвиженцы не со школ начинают и не с курсов языковых, а со смены вывесок.

– Да, – поддержала Кира, – я заметила. Парикмахерская теперь называется «шащ-тараз», а ювелир – «алтын-уста».

– Я вам расскажу, как украинизировали Киев, – рассмеялась Тамара. – Мы с родителями жили в начале двадцатых в Белой Церкви. Часто приезжали в Киев. Как-то папа повел нас с Борей в оперу. Давали Онегина на украинском. Представьте себе – ария Ленского:

Паду ли я, дручком пропэртый,
Иль мимо прошпандырит вiн?

Начинают всегда с вывесок, а кончают одинаково. В конторе, где работала Тамара Михайловна, в машинке поменяли шрифт: «В связи перевода шрифта пишущей машина с русского на казахском языке машинистка Наумовой Т. М. уволен».

Следующую работу она нашла уже в Павлодаре.

4

Чарозеро

Дедушка сильно кашлял, но всё бодрился. Немножко гулял по окрестностям. Учил Галю писать – читать-то она уже хорошо умела. Тетрадка, перо номер 86. Здесь – нажим, а здесь – легонько. Почерк должен быть красивым, ясным, а то маме в Павлодаре трудно будет читать.

По линеечкам, округлыми старательными буквами:

«Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с днем рожденья. У меня насморк и кашель. Я сделала куклу из тряпок – Лида в чепце, работает избачом. Целую тебя. Галя».

Избач – культурно-просветительный работник в деревне, заведующий избой-читальней, сельской библиотекой.

Листок вложен в конверт вместе с письмом Михаила Людвиговича: «Дорогая Тамарочка, желаю тебе хоть маленького просвета в твоей жизни, на большее уж трудно нам надеяться. У нас всё по-прежнему. У Гали каждый день что-нибудь да болит. Вообще ее надо серьезно лечить. Хозяйка к Галине относится грубо и нисколько о ней не думает, сыта ли Галя или нет. Мое состояние не радует, слабость жуткая, постоянное полуобморочное состояние, три четверти дня лежу, никакого физического усилья сделать нет сил. Как бы дотянуть до весны до приезда мамы.

Хозяйка начала к нам обоим относится хуже; по-моему, она хотела бы избавиться от нас. К несчастью, у меня нет выхода.

Нас поддерживают очень посылки, я стараюсь их растянуть на возможно большое время.

Ну, будь здорова, дорогая. Скорее напиши, а то я начинаю волноваться».

В ноябре Михаила Людвиговича вызвали в Чарозеро, в сельсовет. Ссыльный Савич М. Л. по приговору суда гражданских прав не лишен. Неявка на выборы в Верховный Совет могла быть расценена, как политический демарш.

Грязь на разбитой лесной дороге схватилась морозом. Когда Михаил Людвигович возвращался из райцентра, повалил мокрый снег. Прохудившиеся штиблеты промокли до щиколоток. Добрел до околицы, ухватившись за плетень, добрался до крыльца и упал без сознания. Больше не вставал. Задыхался. Сквозь кашель шептал: «Грудная жаба». Галя закрывала глаза и представляла огромную жирную жабу, которая забралась дедушке на грудь и давила, и душила его и не давала вздохнуть.

С их нехитрым хозяйством Гале приходилось справляться самой: воды принести, еду сготовить, постирать.

«Дорогая моя Тамарочка! С колоссальным напряжением пишу тебе письмо. Дело в том, что два месяца как я почти не схожу с кровати. Ничего не в состоянии делать: ни раздеться, ни одеться, ложку за обедом держу с трудом.

Узнай у себя, не могу ли я хлопотать о переводе моем к тебе, ввиду моей болезни, так как я нуждаюсь уже в сиделке; кого нужно просить, как и т. д. А может быть, тебе лучше сюда проситься, ко мне, здесь дешевле жить. Устал страшно, написав тебе. Все кружится, тошнит. Ну, будь здорова, дорогая. Целую тебя. Твой папа».

В конверт выложена записка: «Дорогая мамочка! У меня нет валенок, да и не думаем покупать, нет мороза. Целую тебя. Галя».

Ночами к околице подходили волки, выли. Собаки жались к домам.

9 февраля 1938-го года Галя, подхватив ведро, отправилась за водой. Возвращаясь, увидела, что хозяйка ждет ее на пороге: «Надевай скорее лыжи, Галина, и беги в сельсовет заказывать гроб. Дед умер».

Михаила Людвиговича Савича похоронили на местном кладбище, с краю, где уже покоились несколько других ссыльных. На холмике поставили деревянную дощечку с надписью: «1937».

…В местном сельсовете фамилию и отчество Галиного дедушки запишут с ошибками – Михаил Людмилович Савичев. Эта неточность на несколько лет задержит поиски могилы, и только в 2010 году правнуки поставят на ней крест…

Одежда, в которой Галю привезли в ссылку, стала мала и изветшала. Евгения Трофимовна добралась до деревни Погорелой в феврале. Девочка была тяжело больна: воспаление легких, осложнение на уши, временная глухота.

Из письма Евгении Трофимовны Савич в Павлодар 24 февраля 1938 года:

«Дорогая моя Тамарочка! Твое письмо от 9 февраля получила. Такое же печальное письмо от папы и я получила. И на другой день дала телеграмму «на днях выезжаю». Отпустили меня только на 7 дней. И 12 февраля я выехала. До Череповца на поезде, а с Череповца летела на самолете, так как другого способа передвижения не было: много снега, и грузовики, и лошади не ходят, стоило мне 92 руб. 50 копеек, приезжаю, и о, ужас – 9 февраля папу уже похоронили, он умер 8 февраля в 2 часа дня, как сказал доктор от туберкулеза легких. 12 декабря он ездил уже больным подавать голос в Верх. совет и видимо простудился, слег в постель и уже больше не вставал; умер полулежа, почти сидя, лежать он не мог, у него были большие пролежни. Я уверена в том, что мерзавка-хозяйка ускорила его смерть; все соседи говорили мне, что все посылки она съедала со своей сестрой-квартиранткой, а его и Галю кормила супчиком и крошениной, голод привел его к концу. Я очень рассердилась на хозяйку, что она не вызвала меня телеграммой раньше, но ей это было невыгодно, так как она его обокрала, а мне сказала, что две новые простыни положила ему в гроб. Галя четыре дня жила одна и она ее била, как говорит Галя. Сейчас Галину взяли к себе Долинские и берегут ее. Они же дали мне 200 рублей и Борис 300, чтобы я съездила за ней. Расходы на похороны уплатила, как сказала хозяйка, около ста рублей.

Что сделаешь, – не убивайся очень о папе, дорогая моя, для него это лучший выход, ведь он не жил, а только мучился, и, действительно, был очень больной. Он пошел на убыль после того, как ты уехала, и перед смертью бредил только тобой и просил написать тебе, чтобы ты не шла на черную работу. И мы все просим тебя не бросаться на всё. О Гале не беспокойся. Целую крепко, твоя мама».

Река Пряжка

Где легонько, где с нажимом, старательно перечеркивая неправильные буквы: «Дорогая мамочка! Я болела, потому и не писала тебе. Сейчас я совсем здорова. Я целый день у Тани, и обедаю там, а вечером с бабушкой. Мне хорошо. Обо мне не беспокойся. Целую тебя крепко, твоя дочка Галя».

«В сентябре 1938 года я пошла в первый класс, – вспоминает Галина Владимировна. – Училась я в школе на проспекте Маклина, она и сейчас работает. Серое такое здание, бывшая гимназия. Помню, там медведь стоял у входа».

Прошло первое полугодие. Почерк стал взрослее, а ошибок и исправлений – меньше. 15 января Тамаре Михайловне исполнилось 33 года.

«Дорогая мамочка! Поздравляю тебя с днем рождения и посылаю тебе коробку конфет. Снег у нас большой, но теперь шел дождь, и снег стаял.

На лыжах я катаюсь хорошо. К Тане хожу. Бабушка Саша болеет. Учусь хорошо. Елки у меня две, мне и куклам. Время провожу хорошо. Елка была большая, до потолка. Целую тебя крепко. Привет на 1000 лет».

На обороте – рисунок с подписью: «Это моя елка».

А вот письмо, отправленное после Галиного дня рождения: «Дорогая мамочка! Телеграмму твою получила, деньги тоже получила. Тетя Аня подарила куклу, очень большую, и волосики очень похожи на твои. Ты говоришь, что бабушка устроила небольшой праздничек, а это наоборот: праздничек был очень большой.

Я написала стихи про Красную Армию.

Красная Армия – гордость ребят, о Красной Армии все говорят. Если нахлынут на нас враги, Красная Армия, нас береги! Очень сильна наша страна, ей не страшна никакая война. Дружно работая все, как один, нашу страну никому не сдадим.

Целую очень, очень. Наумова Галя».

«Страшно и странно вспоминать, что мы, обездоленные дети расстрелянных и угнанных в лагерь родителей, часто чувствовали себя счастливыми и вместе со всей «необъятной родиной своей» кричали «спасибо, родной…» – убийце!», – пишет в своих воспоминаниях Наталья Бехтерева.

5

Река Иртыш

«Скучный был вид у города: широченные прямые улицы под прямыми углами, казенные планировки 19 века, не мощеные… Ни водопровода, ни канализации. Колодец в одном углу по-сибирски просторного двора, уборная – в другом. Для еды и чая пользовались иртышной водой: она была мутной, но мягкой и вкусной. Доставляли ее водовозы в конных бочках. Застроен был Павлодар одинаковыми полутораэтажными домиками, низ – полуподвальный кирпичный, верх – рубленый, под железо. Углы у домов были изъедены непрерывными и сильными ветрами – летом, и снежными буранами – зимой. В центре – массивные торговые ряды, первая половина прошлого века, несколько двухэтажных кирпичных домов, занятых разными районными организациями. На окраине было много казахских зимовок – низеньких саманных домиков. Стоял Павлодар над Иртышом, глубоким и быстрым. С шириной в том месте, вероятно, как полторы Москвы-реки. Заводи, пойменные луга, летом – отличное купание. В те годы Иртыш был чистейшей и очень рыбной рекой. Водились и стерлядь, и нельма». Это написал в своих мемуарах ссыльный Юрий Юркевич.

Жилье нашлось легко. Объединившись с павлодарской знакомой, ссыльной полячкой Александрой Выдковской, сняли комнату. Дом богатый, украшенный коврами и кошмами, обмененными хозяйкой на хлеб во время Большого Голода, в 1933 году. Комната была просторней, чем в Лебяжьем, и ближе к реке.

Разглядывая тисненый кожаный сосуд для кумыса, Тамара Михайловна поморщилась: нажились на чужом горе. Лева и Кира Полиевские, которые попали в Казахстан на четыре года раньше, чем она, много рассказывали об этих страшных годах.

…Теплый вечер, лето 1932 года, улица заполнена гуляющей публикой. Вдоль тротуара едут одна за другой пароконные телеги, большие, сеновозные. В них, однако, не сено – полуголые трупы умерших от голода казахов. Закинутые головы с открытыми глазами и оскаленными зубами. Синяя тощая рука свисает через решетку, болтается, задевая колесо.

Их везли хоронить за город, в общие ямы. Там же огородили место, куда сгоняли добравшихся до города и умиравших от голода «откочевников», как их тогда называли.

В 1929-1930-х годах кочевой способ жизни был признан отсталым. Кочевников решили посадить на землю, а для начала изъять у богатеев излишки скота. Была установлена бедняцкая норма, сверх которой скот отбирался и передавался во вновь образованные скотоводческие совхозы. Эта норма составляла 12 голов крупного рогатого скота на семью, плюс сколько-то овец, лошадей, верблюдов.

Вроде бы, это много – 12 голов, но для кочевников – необходимый минимум. Семьи у казахов обычно были большие, и питались они только продукцией, получаемой от своего малопроизводительного скота. Держали резерв на случай засухи или «джута» (гололедицы).

Но и на этой норме жили степняки недолго. Из центральной России прибыли новые руководящие кадры и ахнули: 12 голов на семью! Лошадь в европейской части страны – мерило, отличающее кулака от бедняка. Полуграмотные советские выдвиженцы не понимали, что без лошадей скот в Казахстане не может зимовать. Только лошади способны разгребать в степи снег, чтобы добраться до травы, следом за ними идут коровы и овцы. Не говоря уж о кумысе, без которого казах не мыслит жизни.

Осенью и зимой 1931–1932 года в степь, по казахским зимовкам, отправились многочисленные оперативные группы. Скот изымали подчистую. Оставляли одну-две головы, а часто и ничего не оставляли.

Скот отправляли частью в совхозы, где он сразу же погибал из-за нехватки кормов и непонимания местных условий пришлым начальством. Но большая часть шла сразу же на бойни.

Особенно большой забой был в 1932–1933 году, пожалуй, и в начале 1934 года. Забивали подряд – коров, лошадей и даже верблюдов. Не оставляли молодняк и даже стельных коров. Мясо сразу же вывозили.

Промышленные центры и районы требовали еды. При коллективизации разрушились издавна сложившиеся сельскохозяйственные структуры, и сразу же резко упало производство продуктов питания.

Степняки, потеряв скот, какое-то время держались на запасах, которые у них, кстати, никогда не бывали большими, как заведено у хлеборобов: ведь скот и так всегда под рукой. Когда резервы кончились, они потянулись в города. Тех, кто дошел, стали свозить частью в огороженное место на окраине, где их содержали, не выпуская, как преступников. Частью поместили на песчаном островке на Иртыше, который залило водой во время ледохода. От голода умирали в первую очередь мужчины, затем дети, напоследок женщины.

– Жили мы тогда на окраине Павлодара, – рассказывал Лев Николаевич. – Бывало, торопишься на работу, а калитку сразу не открыть, на улице привалился к ней труп. С работы звонишь в тюрьму, даешь адрес, куда заехать. Мертвые на окраинах залеживались подолгу. Пришла жара, но трупного запаха не ощущалось: гнить-то было нечему. В степи можно было увидеть настоящие мумии.

Рассказывали, что в 1928–1929 годах целые кочевые роды, казахские и киргизские большими гуртами со всем своим добром через горы уходили в Китай. Но павлодарским казахам это было недоступно: слишком далеко до границы, да и время уже было не то.

«Уже весной 1930 года появились первые спецсводки о продовольственных проблемах в регионе. Однако рост напряженности был «списан» на происки байства, – из лекции Алексея Власова, замдекана исторического факультета МГУ. – В Москве не задались закономерным вопросом: какие баи могли остаться после известной «чистки» 19281929 годов?»

Созданная система, неважно – где: в Поволжье, на Украине, в Казахстане – действовала строго по принципу про щепки и лес. Один раз запущенный механизм можно было остановить только сверху, но он обладал столь значительным инерционным потенциалом, что некоторое время двигался и без постороннего вмешательства. По этому поводу Роберт Конквист замечает: «В Казахстане с предельной наглядностью проявилась поразительная механистичность и поверхность партийного мышления». Результатом всех этих акций стал небывалый голод, поразивший все без исключения районы Казахстана.

Эти ошибки стали для жителей региона, не только казахов, поистине трагическими. Страшный итог – в течение 1931–1933 годов умерли около от 1,5 до 2 миллионов казахов и 200–250 тысяч казахстанцев других национальностей».

В Павлодаре ссыльных на работу брали даже охотнее, чем местных: не удерет с кассой, не будет заниматься комбинациями с казенным имуществом. Уровень неграмотности населения был такой, что интеллигентный человек с гимназическим образованием мог устроиться на работу экономистом, счетоводом, бухгалтером – да кем угодно.

Юрий Львович Юркевич писал в воспоминаниях о ссылке в Казахстан: «В мои обязанности входил ремонт общественных зданий, сметы по городскому хозяйству, планировка, отведение участков. Обо всем этом не имел я и понятия, но довольно быстро набил руку и вызывал всеобщее удивление скоростью подсчетов: ведь у меня имелась единственная в городе логарифмическая линейка».

Мизерной зарплаты в кинотеатре, куда Тамара Михайловна устроилась счетоводом, хватало и на посылки в Ленинград, и на оплату квартиры, и на продукты. Посещала даже «коммерческую столовую» – грязную харчевню, где давали похлебку из зеленых помидоров и сухую кашу. Однако общество в столовой собиралось самое избранное.

… – Извините, я не представился, – сказал лысый мужчина и привстал: – Римский-Корсаков, Георгий Алексеевич.

– Наталья Евгеньевна Воронцова, – тихо ответила дама, протянув руку, и поправилась: – Воронцова-Вельяминова.

Она улыбнулась, вдруг поняв, насколько этот странный джентльмен неуместен здесь, в этой дикой обстановке, со своей учтивостью, а он несколько секунд смотрел ей в глаза, вспоминая что-то, и сказал: «Я знавал кое-кого из Воронцовых-Вельяминовых, давно, еще в Питере. Простите за любопытство, вы случайно не в родстве с Пушкиными, с его семейством?»

– Он мой прапрадед, – сказала женщина, принимая от Тоси железную миску с галушками.

– Как! Кто?! – изумился отец двоих детей, которые, вздрогнув, с любопытством взглянули на него.

– Александр Сергеевич, – немного сконфузившись, ответила женщина и тут же заметила: – А ложки вы лучше приносите свои. Их здесь очень плохо моют…

«Я обнаружил любопытную смесь общества, – пишет в воспоминаниях Георгий Алексеевич Римский-Корсаков, – «враг народа» С. Н. Коншин, музыкант, несостоявшийся наследник владелицы особняка «Дома ученых» в Москве. Это «пажи» – выпускники Пажеского корпуса, а теперь актеры театра, «лишенцы» князь Г. И. Кугушев, П. В. Кузьмин, выпускница Смольного института, беженка из-под Курска О. И. Желиховская и другая «смолянка» – ссыльная княгиня Н. А. Козловская, вдова генерала, руководителя Кронштадтского мятежа.

Тут были и природные сибирские казаки-станичники, и приезжие советские работники, и переселенцы, и высланные. Я застал еще здесь значительную группу поляков. Держали они себя чрезвычайно гордо и старались не замечать окружающих их людей. Многие были одеты в очень опрятные лохмотья. Странно было видеть, как они, здороваясь с польскими дамами, целовали им руки и разговаривали с непокрытой головой…»

– Меня выслали за то, что я полячка, – гордо говорила Александра Выдковская, штопая чулки.

Семья Александры жила в Кракове, где ее отец преподавал в университете. В 1939 году по Советско-германскому пакту в Польшу вошли советские войска. Начались репрессии. Отец сгинул в застенках НКВД, мать умерла по дороге в эшелоне, в котором их с партией поляков отправили на восток. Так Александра оказалась в Павлодаре…

Областная филармония, Павлодарский театр имени Чехова и Петропавловский драматический были точками притяжения для ссыльных. Они подрабатывали там актерами, музыкантами, ставили спектакли. Вели драмкружки среди заводских рабочих, танцевальные классы для девочек, ставили голоса молодым казахским баритонам. Во время войны выступали по больницам перед ранеными.

После работы Тамара аккомпанировала «лишенцу» Георгию Кугушеву. В Филармонии сосланный режиссер Свердловской музыкальной комедии ставил опереточные номера. Вечерами, когда они собирались в комнатушке с видом на Иртыш, он перебирал гитарные струны и тихонько напевал: «Четвертые сутки пылают станицы»…

– Это вы сами сочинили, князь?

– «Мелькают Арбатом знакомые лица». Нет, Тамарочка, не я. Мой родственник, князь Александр Кугушев первый раз спел ее в Киеве, в 1918, после Екатеринославского похода.

Тамара слушала, подперев ладонью щеку, и представляла лица своих дядьев, маминых братьев, Григория и Павла Магдебургов.

…«По Дону угрюмо идем эскадроном»…

6

Река Пряжка

– Галочка, мама письмо прислала. – Галя удивилась, услышав необычно радостный голос Евгении Трофимовны: невесела была обычно бабушка, когда читала письма из Павлодара. – У тебя снова будет отец.

– Папа? Папа вернулся? – Маленькая Галочка схватила бабушку за руку, пытаясь понять, о чем та говорит.

– Ах, Галочка, нет. – Евгения Трофимовна помолчала: что сказать? – папы давно нет в живых. – Твоя мама встретила хорошего человека. Она пишет, что Олег Константинович тоже из Ленинграда, ссыльный. Они поженятся, вернутся, и у тебя будет семья.

– Когда они вернутся, бабушка?

Река Иртыш

* * *

Снегири взлетают красногруды…
Скоро ль, скоро ль на беду мою
Я увижу волчьи изумруды
В нелюдимом, северном краю.
Будем мы печальны, одиноки
И пахучи, словно дикий мед.
Незаметно все приблизит сроки,
Седина нам кудри обовьет.
Я скажу тогда тебе, подруга:
«Дни летят, как по ветру листье,
Хорошо, что мы нашли друг друга,
В прежней жизни потерявши все…»

П. Н. Васильев

20 октября 1941 года Тамара Михайловна в своем закутке за сценой печатала ведомости. Дверь распахнулась, чуть не слетев с петель, и в комнатку ворвался директор кинотеатра. С трудом попадая губой на губу, он швырнул на стол трудовую книжку и заорал: «Иди, тебя вызывают!»

Тамара взяла в руки документ и открыла последнюю страницу: «Уволена по распоряжению НКВД». Она собрала из ящиков какую-то мелочишку, сняла в гвоздя беретик и кофту и вышла, не поворачивая головы, мимо одеревеневшего от страха директора.

Заместитель начальника районного ГПУ, у которого Тамара Михайловна еженедельно отмечалась, вальяжно раскинулся в кресле. Живот, на котором не сходился полувоенный пиджак, вываливался и складкой нависал над ремнем. Подцепив двумя пальцами лежащий перед ним бланк, гэпэушник помахал им в воздухе. Тамара Михайловна узнала заполненное ее подчерком заявление, которое они с Олегом подали вчера в ЗАГС. Покрытые рыжими волосками пальцы медленно и сладострастно разорвали бумагу на четвертушки и метко швырнули в корзину. Гэпэушник поднялся, опершись руками на край стола, и заорал, будто желал, чтобы слышен был его мерзкий голос во дворе:

– Что губы раскатали? Таких, как вы, на фронте гусеницами давят! Думаешь, мы вам позволим тут шашни разводить? Вон, смотри!

Он ткнул рукой в сторону окна, и Тамара невольно обернулась. В наручниках, между двух конвоиров с винтовками наперевес, шел Олег. Конвоир открыл дверцу эмки и рявкнул «Не оглядываться!»…

Спустя много лет, уже в 50-е годы, в квартиру на Климове придет мужчина в ватнике: «Мне Наумову Тамару Михайловну». Соседи объяснят, что она на работе, и укажут на дочь.

«Мне надо передать Тамаре Михайловне, что человек, которого она знает, находится в бухте Нагаева».

Но и в 1954 он не вернется в Ленинград вместе с другими реабилитированными…

Твердый до жесткости характер Тамары Михайловны, савичевский сарказм и педантичность Магдебургов сочетались с ангельской наружностью. Глядя поверх головы собеседника, она бросала: «С хама не зробишь пана». Все бумажки, документы, письма хранила в отдельных, перевязанных черными аптечными резинками стопочках с описью.

Все, что было красивого в женщинах Савич и Магдебург, сошлось в ее облике. Невысокого роста, стройная, с белой кожей без малейшего изъяна, с длинными волнистыми волосами и точеными чертами лица. Даже внуки поражались ее безукоризненно прямой спине, изящным запястьям с голубыми прожилками и тонкой талии.

«Призма, персик, палисандр» – слова, которые повторяли гимназистки для правильной формы губ, сохранили ее очаровательную улыбку до самой старости.

Держалась с шляхтенским достоинством. Всегда бедно одетая, она с презрением относилась к «тряпкам», предпочитая откровенную нищету жалким бантикам и вульгарным шляпкам.

Удивительно живые и светлые глаза. Как у всех людей с тонкой кожей, с возрастом ее лицо покрылось сеточкой мелких морщин. Она иллюстрировала собой классическое выражение – со следами былой красоты на лице. Те, кто помнил Тамару Михайловну молодой, рассказывали о действии, которое ее внешность оказывала на мужчин; даже следователи НКВД терялись перед ее красотой и разрешали свидания с мужем.

Тамара вернулась в Лебяжье, поселилась в том же домике, вместе с Полиевскими. Устроилась на работу.

«Дорогая мама! У нас огромное несчастье. Кира Полиевская умерла родами. Письма и телеграммы от Левы, видимо, не доходят до Ленинграда. Прошу тебя, сходи к Левиным родителям, пусть сестра его скорее приезжает и забирает младенца. Я совсем не справляюсь, работаю, кормить Владика здесь нечем. Пока помогает соседка, но малыш с родовой травмой, ему необходимо лечение».

Владик спал беспокойно, плакал, крутился, к утру, утомив всех, наконец, устал сам и угомонился. Ложиться уже не имело смысла. Налив себе и Леве кипятку в кружки, Тамара Михайловна вышла на крыльцо. Светало. В предрассветном тумане по крутому обрыву к Иртышу двигалась невероятная процессия.

– Лева, Нина! – позвала в приоткрытую дверь Тамара. – Идите скорей! Я глазам своим не верю!

Было чему изумляться: вереница стройных, как кипарис, горянок спускались к реке. Одна за другой, прикрыв лицо шарфом, шли девушки в длинных черных юбках и с кувшинами на плече.

60 000 ингушей было депортировано в казахские степи.


[12] Всеволод Иванов, «По следам факира Сиволота».

Комментировать