Молитвы русских поэтов. XI-XIX. Антология - К.Р. (Константин Романов)

(12 голосов4.0 из 5)

Оглавление

К.Р. (Константин Романов)

К.Р. (Константин Константинович Романов), великий князь (1858–1915) – поэт, драматург, переводчик. Ни для кого не было секретом, кто скрывается за криптонимом К.Р. Ничего из ряда вон выходящего, предосудительного в занятиях великого князя Константина Романова поэзией не было. Не только представители царской династии, но и сами государи в России не были чужды поэзии – Екатерина Великая, Иван Грозный. Но великий князь К.К. Романов предпочел остаться в поэзии просто К.Р.

Следуя семейной традиции (его отец, сын Николая I, шефствовал над Русским флотом при Александре II), в тринадцать лет гардемарином он совершил первое дальнее плавание вокруг Европы на винтовом фрегате «Светлана». В 1876 году мичманом ходил на том же фрегате по Атлантике. Боевое крещение принял в сражениях русской и турецкой флотилий на Дунае в 1877–1878 годах. В последующие годы совершил несколько новых морских путешествий, побывал в Греции, Италии, Алжире, Египте, Палестине и других странах. С 1884 года командовал ротой лейбгвардии Измайловского полка, но военному поприщу предпочел поэтическое. Уже к этому времени в печати стали появляться первые стихи за подписью К.Р., а в 1886 году появился первый поэтический сборник «Стихотворения К.Р.». Он рассылался по списку, утвержденному автором. Среди первых адресатов, вслед за высочайшими особами, стояли имена Фета, Аполлона Майкова, Полонского, которых он считал своими учителями. Так, «тройственный союз» поэтов обрел в лице К.Р. последователя и покровителя, для которого принципы «чистого искусства» стали поэтическим кредо. «Меня, взращенного судьбою // В цветах и счастьи и любви, // Своей дряхлеющей рукою // На трудный путь благослови», – обращался «августейший поэт» к Фету. Сохранилась обширная переписка К.Р. со своими наставниками, показывающая, как внимательно и требовательно они разбирали его стихи, не допуская никаких поблажек. Так, разбирая его стихотворное послание к «измайловцам» «Письма из-за границы», перенасыщенное деталями армейского быта, Фет пишет К.Р.: «У поэта нельзя отрицать права размахнуться такой специальной картинкой, как нельзя отнять права у живописца-художника бойко нарисовать пером игривый очерк в альбоме. Но всетаки этот род не может один упрочить поэтического кредита. Стихотворения на известные случаи самые трудные, и это понятно: нужна необычайная сила, чтобы из тесноты случайности вынырнуть с жемчужиной общего, вековечного». Заметив у К.Р. самоповторы, Фет отмечает: «Поэзия непременно требует новизны, и ничего для нее нет убийственнее повторения, а тем более самого себя». Эти уроки поэтического мастерства (так сказать – мастер-классы) не прошли даром. К.Р. занимает достойное место в русской поэзии и в романсной лирике конца XIX – начала XX века. 3 мая 1899 года Высочайшим указом ему «всемилостивейше повелевалось» быть президентом Императорской академии наук. В Академии открылось новое отделение – литературы и языка. Многие из поэтов стали академиками (сам К.Р. был только почетным академиком), благодаря ему 100-летний пушкинский юбилей приобрел общенациональное значение: был основан Пушкинский Дом («Имя Пушкинского Дома // В Академии наук! // 3вук понятный и знакомый, // Не пустой для сердца звук!» – напишет Александр Блок в 1921 году, а в 1970-е годы эти стихи зазвучат в музыке Георгия Свиридова); учреждена Пушкинская премия. Имена ее лауреатов говорят о многом. Первое присуждение (1882) – Аполлон Майков, Я.П . Полонский; второе (1884) – А.А. Фет; девятое (1893) – князь Д .Н . Цертелев; десятое (1894) – граф А .А. Голенищев-Кутузов; одиннадцатое (1895) – К.К. Случевский; двенадцатое (1897) – Мирра Лохвицкая, Екатерина Бекетова; пятнадцатое (1903) – Иван Бунин, Т.А. Щепкина-Куперник… Основная цель Пушкинской премии Императорской академии наук состояла в поддержке пушкинских традиций (так было записано в Уставе), и она полностью соответствовала этой цели, выделив, прежде всего, поэтов «чистого искусства».

В 1900 году вышло трехтомное издание «Гамлета» Шекспира, в переводе и с комментариями К.Р., а в Императорском Эрмитажном театре состоялась премьера «Гамлета». Главную роль играл сам К.Р., остальные – офицеры Измайловского полка. В 1913 году он завершил стихотворную драму «Царь Иудейский», которая была поставлена в том же Эрмитажном театре с К.Р. в роли Иосифа. Одним из рецензентов этой постановки был брат убитого Петра Столыпина Александр Столыпин, чья сценическая «шутка» «Гимназисты-анархисты» шла в эти годы на театральных сценах. Он писал на страницах журнала «Столица и Усадьба» (1914, № 3): «Я видел представление драмы К.Р. «Царь Иудейский» в Эрмитажном театре и хочу сказать, что громадное впечатление, производимое представлением драмы К.Р., обусловлено не столько литературными достоинствами, которые несомненны, сколько чистотой чувств и настроений, с которыми автор подходил к своей задаче. Одним литературным мастерством, хотя бы даже гениальным, нельзя справиться с трудом, задуманным как служение Богу. Наоборот, известная возвышенность помыслов и намерений, то настроение, к которому церковный обряд призывает нас возгласом: «горе имеем сердца», дает совершенно неподражаемый отпечаток любому произведению искусства, направленному к религиозному достижению, в какой бы степени художественного совершенства это произведение ни стояло».

Все пять сыновей К.Р. ушли на фронт. Четвертый из них, князь Олег Константинович, в 1913 году с серебряной медалью окончил Царскосельский лицей и уже достаточно серьезно проявил себя как пушкинист, осуществив первый выпуск уникального издания «Рукописи Пушкина». Ни для кого не было секретом в кругу семьи, что он пишет стихи, мечтает стать наследником отца в поэзии. Отправляясь на фронт вслед за старшими братьями, он запишет: «Мне это страшно нравится, так как это показывает, что в трудную минуту Царская Семья держит себя на высоте положения. Мне приятно, мне только радостно, что мы, Константиновичи, все впятером на войне». В 1915 году в действующей армии создаст свою «Молитву воина» их двоюродный брат князь Владимир Палей, тоже считавший К.Р. своим учителем в поэзии. Так что в войне участвовали ученики К.Р. – сын Олег Константинович и племянник Владимир Павлович. Известие о смерти после тяжелого ранения двадцатидвухлетнего сына он получит 29 сентября 1914 года, а в июне 1915 Владимир Палей напишет стихотворение «На смерть К.Р.»:

Умолкла его вдохновенная лира,

Потух его любящий взор…

Вознесся он в тайну надзвездного мира,

В лазурный небесный простор.

Он понял осмысленной жизненной битвы,

Он понял природы красу

И думал: «Я людям святые молитвы

В весенних цветах принесу».

И с верой он пел на земле о небесном…

Теперь же, познавши покой,

Витая в полете своем безтелесном,

Скорбит он над злобой людской…

К.Р. поддерживал тесные отношения не только с поэтами, но и композиторами, особенно с П.И. Чайковским, создавшим шесть романсов на его стихи. К стихам К.Р. обращались А.Г. Рубинштейн, А.К. Глазунов, Ц.А. Кюи, А.Т. Гречанинов, Р.М. Глиэр, Э.Ф. Направник, С.В. Рахманинов и другие композиторы. Большой популярностью пользовалась песня на его стихи «Умер, бродяга!» (музыка Я.Ф. Пригожего), входившая в репертуар Надежды Плевицкой. В сокровищницу молитвенной поэзии и музыки вошли романсы на его стихи «Колокола» и «Научи меня, Боже, любить».

Из цикла «Библейские песни»

Псалмопевец Давид

О царь, скорбит душа твоя,

Томится и тоскует!

Я буду петь: пусть песнь моя

Твою печаль врачует.

Пусть звуков арфы золотой

Святое песнопенье

Утешит дух унылый твой

И облегчит мученье.

Их человек создать не мог,

Не от себя пою я:

Те песни мне внушает Бог,

Не петь их не могу я!

О царь, ни звучный лязг мечей,

Ни юных дев лобзанья

Не заглушат тоски твоей

И жгучего страданья!

Но лишь души твоей больной

Святая песнь коснется –

Мгновенно скорбь от песни той

Слезами изольется.

И вспрянет дух унылый твой,

О царь, и, торжествуя,

У ног твоих, властитель мой,

Пусть за тебя умру я!

Сентябрь 1881

Татой (близ Афин)

Из цикла «Библейские песни». Романсы Э. Ф. Направника (1895), М.М. Ипполитова-Иванова (1904), Д.М. Корнилова (1902) и других композиторов.

Царь Саул

Душа изнывает моя и тоскует, –

О, пой же мне, отрок мой, песню твою:

Пусть звуки ее мою скорбь уврачуют –

Я так твои песни святые люблю!

Гнетут меня злобного духа объятья,

Опять овладело уныние мной,

И страшные вновь изрыгают проклятья

Уста мои вместо молитвы святой.

Томлюся я, гневом пылая, и стражду,

Недугом палимая мучится плоть,

И злоба в душе моей… Крови я жажду,

И тщетны усилия зло побороть.

Не раз, жалом немощи той уязвленный,

Тебя мог убить я в безумном бреду.

О, пой же! Быть может, тобой исцеленный,

Рыдая, к тебе я на грудь упаду!..

15 мая 1884

Петербург

Из цикла «Библейские песни». Романсы А.Н. Корещенко (1893), П.П. Шенка (кантата для смешанного хора, 1894), А.Н. Алфераки (1896), М.М. Ипполитова-Иванова (1904).

Притча о десяти девах

Се жених грядет в полунощи,

и блажен раб, егоже обращет бдаша:

недостоин же пики, егоже обращет унывающа.

Тропарь

Они засветили лампы свои;

Навстречу они Жениху поднялися толпою

На радостный праздник любви.

Их пять было мудрых и пять неразумных.

Уж тьмою

Безчисленных звезд небеса заблистали, –

Но медлил Жених. Долго девы прождали;

Уж сон безмятежный спустился на них,

И дремой смежились усталые очи.

Внезапно в немой тишине полуночи

Послышался крик: «Се Жених

Грядет! Исходите на встречу!» И девы восстали,

Спеша полуночный исполнить обряд.

Елеем пять мудрых лампады свои напитали,

И так неразумные им говорят:

«Мы не взяли, сестры, елея с собою,

Светильников пламень угас,

И ныне мы к вам приступаем с мольбою,

Елея мы просим у вас».

Им мудрые молвят в ответ: «Хоть помочь мы и рады,

Но только ни вам недостанет, ни нам на лампады;

Купить у торгующих вы бы могли».

И вот к продавщицам спешат неразумные девы…

Тогда раздалися веселья напевы:

Жених приближался. С Ним вместе вошли

Пять мудрых на свадебный пир со своими

Лампадами. И затворилися двери за ними.

И прочие девы к закрытым дверям

Вернулись. Стеная и плача, они восклицали:

«Отверзи, о Господи, Господи, нам!»

И слышат в ответ в неутешной печали

Они Жениха укоризненный глас:

«Аминь, говорю вам, не ведаю вас!»

11 июля 1884

Красное Село

* * *

Блажен, кто улыбается,

Кто с радостным лицом

Несет свой крест безропотно

Под терновым венцом;

Не унывает в горести,

В печали терпелив

И слезы копит бережно,

Их в сердце затаив.

Блажен, кто скуп на жалобы,

Кто светлою душой

Благословляет с кротостью

Суровый жребий свой;

Кто средь невзгод уныния,

Тревоги и скорбей

Не докучает ближнему

Кручиною своей;

Кто, помня цель заветную,

Безтрепетной стопой

И весело, и радостно

Идет своей стезей.

Блажен, кто не склоняется

Перед судом молвы,

Пред мнением толпы людской

Не клонит головы;

Кто злыми испытаньями

И горем закален,

Исполненный отвагою,

Незыблем и силен,

Пребудет тверд и мужествен

Средь жизненной борьбы,

Стальною наковальнею

Под молотом судьбы.

1885

Музыка П.И. Чайковского (мужской хор без сопровождения, 1889), АЛ. Копылова (смешанный хор, 1893).

Из цикла «На чужбине»

* * *

На площади Святого Марка,

Где вьются стаи голубей,

Где меж безчисленных колонн за аркой арка

Пленяет взор каймой узорчатой своей,

Остановился я… Уж угасал, бледнея,

Тревожный, суетливый день.

С безоблачных небес, таинственно синея,

На землю сонную спускалась ночи тень;

И колокола благовест унылый

Сзывал к вечерне христиан.

Меня Влекло неведомою силой

К старинному собору, чтобы дня

Забыть и шум, и утомленье.

Благоговейного исполнен умиленья,

Переступил святыни я порог…

Лампады теплились, дымилися кадила,

И сумрачная мгла, казалось, говорила:

Здесь соприсутствует нам Бог! –

И стал молиться я спокойный и безмолвный.

Орган откуда-то с незримой вышины

Звучал торжественно, и стройных звуков волны

Лилися среди мертвой тишины.

В них слышались и слезы, и стенанья,

Скорбь за утраченные небеса,

И неземные воздыханья,

И райских песен голоса.

Прозрачный, легкий дым каждений благовонных,

Струясь вкруг мраморных столбов,

Скользя по плитам стен, вдоль сводов закопченных,

Вился и таял в мраке куполов,

Молитвой и веками освященных.

И лики строгие угодников святых

Со злата греческой мусии

Глядели на меня… И о родных

Иконах матушки России

Невольно вспомнил я тогда;

Моя душа крылатою мечтою

Перенеслась на родину, туда,

На север, где теперь, согретая весною,

Душистая черемуха цветет,

Благоухают пышные сирени,

И песни соловей поет…

В уме столпилось столько впечатлений!..

И вздохом я вздохнул таким,

Каким вздохнуть один лишь Русский может,

Когда его тоска по родине изгложет

Недугом тягостным своим.

19 апреля 1885

Венеция

Перед Сикстинской Мадонной

Глядишь на этот образ запрестольный,

И слово замирает на устах:

Молиться хочется невольно,

И слезы копятся в глазах.

Так и влечет в священном восхищеньи,

Как папа Сикст, колени преклонить

И, как Варвара, в умиленьи

Взор недостойный опустить!

25 мая 1885

Дрезден

* * *

Когда, провидя близкую разлуку,

Душа болит уныньем и тоской,

Я говорю, тебе сжимая руку:

Христос с тобой!

Когда в избытке счастья неземного

Забьется сердце радостью порой,

Тогда тебе я повторяю снова:

Христос с тобой!

А если грусть, печаль и огорченье

Твоей владеют робкою душой,

Тогда тебе твержу я в утешенье:

Христос с тобой!

Любя, надеясь, кротко и смиренно

Свершай, о друг, ты этот путь земной

И веруй, что всегда и неизменно

Христос с тобой!

7 января 1886

С.-Петербург

Молитва

Научи меня, Боже, любить

Всем умом Тебя, всем помышленьем,

Чтоб и душу Тебе посвятить,

И всю жизнь с каждым сердца биеньем.

Научи Ты меня соблюдать

Лишь Твою милосердную волю,

Научи никогда не роптать

На свою многотрудную долю.

Всех, которых пришел искупить

Ты Своею Пречистою Кровью,

Безкорыстной, глубокой любовью

Научи меня, Боже, любить!

4 сентября 1886

Павловск

Романс И. С. Ходоровского (1902).

* * *

Когда с зарей над сонною землею

Забрезжит луч небесного огня,

Я начинаю новый день мольбою:

Благослови меня!

Лишь только вечер, тихо догорая,

Подернет сумраком сиянье дня,

Я говорю тебе, о дорогая:

Благослови меня!

И если знаешь ты, мой ангел милый,

Как дорога молитва мне твоя,

То и всегда, всю жизнь и до могилы

Благословляй меня!

4 сентября 1886

Павловск

На страстной неделе

Жених в полуночи грядет!

Но где же раб Его блаженный,

Кого Он бдящаго найдет

И кто с лампадою возжженной

На брачный пир войдет за Ним?

В ком света тьма не поглотила?

О, да исправится, как дым

Благоуханного кадила,

Моя молитва пред Тобой!

Я с безутешною тоской

В слезах взираю издалека

И своего не смею ока

Возвесть к чертогу Твоему.

Где одеяние возьму?

О Боже, просвети одежду

Души истерзанной моей,

Дай на спасенье мне надежду

Во дни святых Твоих Страстей!

Услышь, Господь, мои моленья

И тайной вечери Твоей,

И всечестного омовенья

Прими причастника меня!

Врагам не выдам тайны я,

Воспомянуть не дам Иуду

Тебе в лобзании моем,

Но за разбойником я буду

Перед Святым Твоим крестом

Взывать коленопреклоненный:

О, помяни, Творец вселенной,

Меня во Царствии Твоем!

Страстная среда 1887

Мраморный дворец

Музыка М.Р. Щиглева (смешанный хор, 1899).

Колыбельная песенка

Князю Иоанну Константиновичу

Спи в колыбели нарядной,

Весь в кружевах и шелку,

Спи, мой сынок ненаглядный,

В теплом своем уголку!

В тихом безмолвии ночи

С образа, в грусти святой,

Божией Матери очи

Кротко следят за тобой.

Сколько участья во взоре

Этих печальных очей!

Словно им ведомо горе

Будущей жизни твоей.

Быстро крылатое время,

Час неизбежный пробьет;

Примешь ты тяжкое бремя

Горя, труда и забот.

Будь же ты верен преданьям

Доброй, простой старины;

Будь же всегда упованьем

Нашей родной стороны!

С верою твердой, слепою

Честно живи ты свой век!

Сердцем, умом и душою

Русский ты будь человек!

Пусть тебе в годы сомненья,

В пору тревог и невзгод,

Служит примером терпенья

Наш православный народ.

Спи же! Еще не настали

Годы смятений и бурь!

Спи же, не зная печали,

Глазки, малютка, зажмурь!..

Тускло мерцает лампадка

Перед иконой святой…

Спи же безпечно и сладко,

Спи, мой сынок, дорогой!

4 марта 1887

Мраморный дворец

Из поэмы «Севастиан-мученик»

III

Совершая жертвоприношенье,

Цезарь сам стоял пред алтарем,

И жрецы в немом благоговенье

С утварью теснилися кругом.

Все во прах повергнулись толпою,

Преклонился сам Максимиан, –

Не поник отважной головою

Лишь один Севастиан.

IV

Засверкали цезаревы очи

И зловещим вспыхнули огнем,

Вне себя он стал мрачнее ночи

Искаженным яростью лицом:

«Ты ль не хочешь чтить моей святыни,

Возмущая наше торжество!

Ты ль, трибун мой, дерзкою гордыней

Оскорбляешь божество!»

V

И безстрашно, твердо и спокойно

Отвечал ему Севастиан:

«Человеку, цезарь, недостойно

Почитать бездушный истукан.

Правды нет в твоей безумной вере,

Ваши боги – лживая мечта.

Не могу я кланяться Венере,

Исповедуя Христа!

VI

Он – мой Бог! Его святою кровью

Грешный мир искуплен и спасен;

Лишь Ему с надеждой и любовью

Я молюсь коленопреклонен.

Небеса Он создал, создал землю,

Создал все, что дышит и живет.

Лишь Его велениям я внемлю,

Он мне помощь и оплот!»

XIX

Но в последний раз борца Христова

С вышины послышались слова, –

И мгновенно все умолкло снова,

Как объято силой волшебства.

Над немой, смятенною толпою

Словно с неба слово то гремит

И ее, как Божьею грозою

Разражайся, громит:

XX

«Ты ужели страхом новой казни

Возмечтал слугу Христа смутить?

Воин твой, о цезарь, чужд боязни,

Казнь одну успел я пережить, – Верь!

Приму вторую так же смело,

Умирая с радостью святой:

Погубить ты властен это тело,

Но не дух безсмертный мой.

XXI

О Господь, простивший Иудеям,

На кресте их злобою распят,

Отпусти, прости моим злодеям:

И они не знают, что творят.

Пусть христовой веры семенами

В глубине поляжем мы земли,

Чтоб побеги веры той с годами

Мощным деревом взошли.

XXII

Верю я! Уж время недалеко:

Зла и лжи с земли сбегает тень,

Небеса зарделися с востока, –

Близок, близок правды яркий день!

Уж вдали стекаются дружины,

Юный вождь свою сбирает рать,

И ничем его полет орлиный

Вы не можете сдержать.

XXIII

Константин – тот вождь непобедимый!

Он восстанет Божиим послом,

Он восстанет, Промыслом хранимый,

Укрепленный Господом Христом.

Вижу я: в руке его державной

Стяг, крестом увенчанный, горит,

И богов он ваших в битве славной

Этим стягом победит.

XXIV

Тьму неправды властно расторгая,

Словно солнце пламенной зарей,

Засияют истина святая

И любовь над грешною землей.

И тогда, в день радости и мира,

Осенятся знаменьем креста

И воспрянут все народы мира,

Славя Господа Христа!»

22 августа 1887

Павловск

Колокола

Несется благовест… Как грустно и уныло

На стороне чужой звучат колокола.

Опять припомнился мне край отчизны милой,

И прежняя тоска на сердце налегла.

Я вижу север мой с его равниной снежной,

И словно слышится мне нашего села

Знакомый благовест: и ласково, и нежно

С далекой родины гудят колокола.

20 октября 1887

Штутгарт

Музыка А. Н. Алфераки (1892), Вас. С. Калинникова (смешанный хор, 1901), Р.М. Глиэра (1905) и других композиторов.

* * *

Не говори, что к небесам

Твоя молитва не доходна:

Верь, как душистый фимиам,

Она Создателю угодна.

Когда Ты молишься, не трать

Излишних слов; но всей душою

Старайся с верой сознавать,

Что слышит Он, что Он с тобою.

Что для Него слова? О чем,

Счастливый сердцем иль скорбящий,

Ты не помыслил бы, – о том

Ужель не ведает Всезрящий?

Любовь к Творцу в душе твоей

Горела б только неизменно,

Как пред иконою священной

Лампады теплится елей.

25 января 1888

Мраморный дворец

* * *

Когда креста нести нет мочи,

Когда тоски не побороть,

Мы к небесам возводим очи,

Творя молитву дни и ночи,

Чтобы помиловал Господь.

Но если вслед за огорченьем

Нам улыбнется счастье вновь,

Благодарим ли с умиленьем,

От всей души, всем помышленьем

Мы Божью милость и любовь?

10 июня 1899

Красное Село

Романс Е.Н. Греве-Соболевской (1905).

* * *

Бывают светлые мгновенья:

Земля так несравненно хороша!

И неземного восхищенья

Полна душа.

Творцу миров благоуханье

Несет цветок, и птица песнь дарит:

Создателя Его созданье

Благодарит.

О, если б воедино слиться

С цветком, и птицею, и всей землей,

И с ними, как они, молиться

Одной мольбой;

Без слов, без думы, без прощенья

В восторге трепетном душой гореть

И в жизнерадостном забвенье

Благоговеть!

2 июля 1902

Стрельна

Надежда на Бога

Из Виктора Гюго

Надейся, о дитя! Все завтра, завтра снова

И завтра и всегда. Верь в Божью благодать!

Надейся, и когда заря зардеет снова,

Благословенья мы с молитвой будем ждать.

За грех, о ангел мой, нам суждены страданья.

Быть может, за святой молитвы лишний час,

Господь, благословив и слезы покаянья

И грезы чистоты, – благословит и нас.

5 января 1911

Мраморный дворец

Из драмы «Царь Иудейский»

Действие первое. Явление десятое

Вдали от города, сперва совсем тихо, но постепенно все громче раздается пение учеников Иисусовых. Уже стемнело.

Иоанна:

К покаянью Он зовет;

Любить врагов Он нам повелевает

И ближнего, как самого себя,

Платить добром, благотворить Он учит

Тем, кто клянут и ненавидят нас.

Блаженство обещает Он и Царство

Небесное всем изгнанным за правду,

И алчущим, и жаждущим ее,

И чистым сердцем, кротким, миротворцам,

И милостивым всем, и нищим духом.

Он утешенье плачущим сулит.

Он говорит всем тем, кого поносят

И всячески злословят за Него:

«Возрадуйтесь, возвеселитесь, ибо

Награда ваша в Небе велика.

Да светит свет ваш пред людьми, да видны

Им будут ваши добрые дела,

Да вознесут они и да прославят

Превечного Отца на Небесах».

Прокуда:

Твоим речам я внемлю, Иоанна,

И замирает сладостно душа;

Они ласкают, трогают, волнуют,

Мне слышится родное что-то в них,

Как будто мне они уже звучали

Когда-то, где-то, как забытый сон,

Как песня матери над колыбелью…

Песнь учеников Иисусовых

О Господи! Боже спасенья,

К Тебе я взываю мольбой,

И жаркое сердце моленья

Всегда и везде пред Тобой;

И днем, и в ночное молчанье

Возносятся к небу они.

О Боже, в ответ на стенанье

Ты ухо Твое преклони!

Во зле находил я усладу,

Душа истомилась моя,

Я жизнью приблизился к аду,

Страшит меня ярость Твоя.

Во рву, в преисподней лежу я,

И смертная сень надо мной,

И, мучась во тьме и тоскуя,

К Тебе я взываю мольбой.

Ты ведаешь, как я страдаю:

Готовы глаза изнемочь,

Я руки к Тебе воздеваю,

О Боже, весь день и всю ночь.

Услышь этот вопль и моленья,

Я нищ, о Господь, пред Тобой!

О Боже мой, Боже спасенья,

К Тебе я взываю с мольбой!

* * *

Действие второе. Явление третье

Солнце взошло. За сценой издали слышны доносящиеся из храма звуки труб левитов.

Иосиф:

Мужайтесь! – Слышите, трубят левиты.

К безсмертному Творцу на небесах

С молитвою прибегнем в час рассвета.

Мы на земле безпомощны и жалки.

Приклонит ухо к нам Он в день печали

И заступленье с помощью пошлет.

Иоанна и Лия становятся на колени.

Иосиф:

Боже, всесильной рукою

Столько творящий чудес,

Ты засветил над землею

Светлое солнце небес.

Боже, не только нам в очи

Солнечный свет Ты пролей, –

В сердце, где сумерки ночи,

Также да будет светлей!

Иоанна:

Дай мне не быть малодушной,

Дай мне смиренной душой

Быть неизменно послушной

Воле Твоей пресвятой.

Дай мне в часы испытанья

Мужества, силы в борьбе!

Дай мне в минуту страданья

Верной остаться Тебе!

Лия:

Солнца лучом озаривший

Смертные очи мои,

Дай мне, людей возлюбивший,

Непрестающей любви!

В небе вослед за ненастьем

Солнцу велевший сиять,

Сердца избранника счастьем

Дай мне всю жизнь озарять.

Александр (преклоняя колени):

Первыми солнца лучами

Ночи рассеявшей тьму,

Чистыми дай нам сердцами

Имени петь Твоему.

Труд повседневный, усердный,

Нами творимый в любви,

Солнцем Твоим, Милосердный

Господи, грей и живи!

Действие четвертое. Явление четырнадцатое

Никодим, Симон, Руф, Вартимей и Центурион всходят на вершину скалы и скрываются налево.

Александр:

Из тех, кто славу Господа внимая,

За ним ходили, многие пришли,

И гроб украшенным цветами рая,

Душистыми Лилеями нашли.

Цветы рассыпаны сверх плащаницы,

И, по цветку взяв набожной рукой,

Идут ученики и ученицы

И псалмопевца песнь поют толпой.

Симон, Александр и Лия уходят налево.

Иосиф (один на вершине скалы):

Тебе, Воскресшему, благодаренье!

Минула ночь, и новая заря

Да знаменует миру обновленье,

В сердцах людей любовию горя.

Хвалите Господа с небес

И пойте непрестанно:

Исполнен мир Его чудес

И славы несказанной.

Хвалите сонм безплотных сил

И ангельские лики:

Из мрака скорбного могил

Свет воссиял великий.

Хвалите Господа с небес,

Холмы, утесы, горы!

Осанна! Смерти страх исчез,

Светлеют наши взоры.

Хвалите Бога, моря даль

И океан безбрежный!

Да смолкнут всякая печаль

И ропот безнадежный!

Хвалите Господа с небес

И славьте, человеки!

Воскрес Христос! Христос воскрес!

И смерть попрал навеки!

Пение слышно громче, продолжаясь и по падении занавеса.

6 апреля 1912

Павловск. На Святой

Молитвенная поэзия

«Древнерусская книжность не знала стихотворной поэзии» – гласит одна из основных аксиом секулятивного литературоведения, не требующая доказательств лишь потому, что она недоказуема, ее принимают как неоспоримый научный факт. А в результате из тысячелетней истории русской поэзии и поныне изъяты шесть веков (с середины XI до середины XVII веков), считающиеся «эпохой отсутствия стихотворства». О причинах можно судить по судьбе самых первых памятников литературы Древней Руси – «Слова о Законе и Благодати» и «Испытания веры» митрополита Илариона, отсутствовавших в советских источниках вплоть до конца XX века.

Первый русский (по происхождению) митрополит Иларион уже при Ярославе Мудром ответил на самый главный вопрос: как жить Руси – по ветхозаветному Закону, гласящему «око за око и зуб за зуб», или по христианской Благодати. В народе это называется по закону или по совести. По закону, который во все времена был и остается что дышло, или по совести, которую не обманешь, не обойдешь. Одно дело начинать историю русской литературы с ратного, полуязыческого «Слова о полку Игореве» безымянного автора, совсем другое – с пастырского «Слова о Законе и Благодати» и молитвы «Испытание веры». Разница не в исторической дистанции, довольно значительной, – полтора столетия, а в духовных приоритетах, в отрицании христианских основ всей русской культуры.

Все это, естественно, нисколько не умаляет значения «Слова о полку Игореве» как выдающегося памятника литературы Киевской Руси рубежа XII – XIII веков, но… в начале было «Слово о Законе и Благодати» и «Испытание веры» митрополита Илариона, созданные в первой половине XI века и имевшие не менее важное значение, чем возведение в те же самые годы киевского Софийского собора и основание Киево-Печерской лавры. «Испытание веры» и появившаяся вслед за ним «Молитва за всех христиан» игумена Феодосия Печерского заложили основы всей русской молитвенной поэзии. Современником автора «Слова о полку Игореве» был один из самых выдающихся златоустов Киевской Руси Кирилл Туровский. Русская поэзия уже с истоков своих освящена именами трех поэтов-иноков, причисленных к лику святых, – митрополита Илариона, Феодосия Печерского и Кирилла Туровского. Не менее значим и княжеский вклад – «Молитва» Владимира Мономаха.

Считается, что «Слово о Законе и Благодати» создано не ранее 1037 года и не позднее 1050 года. Нижняя дата – год закладки Софийского собора – указана в «Повести временных лет», но в «Новгородской первой летописи» называется другая – 1017 год. Что тоже не исключено. Ярослав Мудрый закончил двадцатилетнее строительство, и в 1037 году собор был освящен как митрополичий храм. Иларион описывает красоту уже построенной и украшенной Киевской Софии: «И дом Божий великий святой Премудрости Его создал на святость, на освящение города твоего, ее же изукрасил всякой красотой, золотом и серебром, дорогими каменьями и священными сосудами. Красуется эта церковь и прославляется во всех странах соседних, потому что не найдется другой такой во всем подлунном мире и в полуночных странах от востока до запада». Это описание вполне соответствует действительности. Киевская София превзошла по своим размерам и узорочью константинопольскую Софию. Общепринятая дата закладки собора позволяет лишь приблизительно датировать «Слово» серединой или концом 40-х годов. Зато верхняя дата неоспорима: «Слово» не могло появиться после 1050 года, так как умершая в 1050 году жена Ярослава Мудрого великая княгиня Ирина упоминается в нем как живая. Это означает, что Иларион стал киевским митрополитом уже после создания «Слова» и благодаря «Слову».

«В лето 6559 (1051). Постави Ярослав Лариона митрополитом русина в Святой Софии», – за этой краткой погодной записью «Повести временных лет» следует подробный рассказ Нестора о том, как Иларион, еще будучи пресвитером княжеской церкви в селе Берестово под Киевом, «хожаше с Берестового на Днепр, на холм, где ныне ветхий монастырь, и тут молитву творяше, бе бо ту (тут) лес велик. Ископа пещерку малу, двусажену, и приходя с Берестового, отпеваша часы и моляшеся ту Богу втайне». Ценность свидетельства Нестора состоит в том, Иларион ходил молиться втайне на лесистый холм неподалеку от княжеской резиденции в Берестове еще до того, как Антоний Печерский вырыл там же свою первую пещерку. «И прииде на холм, – сообщает Нестор об Антонии, – идеже бе Аарион ископал пещерку, и возлюби место ее, и веселися в не, и нача молитися Богу со слезами: «Господи! Утверди мя в месте сем…»

Датой основания Киево-Печерского монастыря считается тот же самый 1051 год, когда Иларион стал митрополитом, оставив церковь в Берестове и свою пещерку. Через четыре года в летописи появится имя нового киевского митрополита – грека Ефрема, назначенного после смерти князя Ярослава Константинопольским патриархатом вместо Илариона. Никаких достоверных сведений о его дальнейшей судьбе не сохранилось. Можно только предполагать, что чернец Иларион, упоминаемый Нестором в «Житии Феодосия Печерского», и бывший митрополит Иларион – одно лицо. Возможно ли, чтобы Феодосий Печерский не знал, что чернец, как описывается в Житии, по вся дни и нощи приходивший в его келью, читавший и переписывавший книги, тихо поевший псалмы, рукама прядуща шерсть – сверженный киевский митрополит?.. При основании монастыря и настоловании Илариона в митрополиты сам Феодосий был еще пятнадцатилетним, игуменом, правящим стадо черноризцев, он стал в 1061 году, в двадцать пять лет, умер, не дожив до сорока. «В лето 6582 (1074). Феодосий, игумен печерский, преставися. Скажем же о успеньи его мало», – этой записью «Повести временных лет» заканчивается жизнь и начинается житие Феодосия Печерского. В малом летописном рассказе 1074 года упоминаются многие из печерских черноризцев первых двух десятилетий, в том числе старцы времен основания монастыря, но имя Илариона появляется лишь в «Житии Феодосия Печерского». Все три записи: 1051, 1074 годов и конца XI – начала XII веков в «Житии» принадлежат Нестору, но между собой они связаны лишь совпадением имен в записи 1051 года и «Житии». Хотя конечно же Илариону, первым выкопавшему пещерку малую на месте будущего пещерного монастыря, что называется, сам Бог велел вернуться в нее и скончати жизнь тем самым иноком, который приходил петь псалмы в келью Феодосия, но в малой схиме и великой схиме он был уже под другими именами…

Основание в Киеве собора, посвященного Софии – Премудрости Божьей, – «нижняя черта» в датировке не только «Слова» Илариона, но и всей русской христианской культуры. Прежде всего – письменной, книжной. В записи «Повести временных лет» сообщается о закладке Софийского собора одновременно с Золотыми воротами, с церковью Благовещания и двумя монастырями – Георгиевским и Ирининским (Георгий – православное имя, полученное в 988 году при крещении Ярославом Мудрым, Ирина – православное имя его жены, дочери шведского короля Олафа Ингигерды). Все храмы, примыкающие к Софийскому собору, составляют единый архитектурный ансамбль нового «Ярославова города» и выражают языком архитектуры те же идеи, которые в «Слове» Илариона выражены языком прозы, поэзии. Летописец отмечает: «Отец бо сего Володимер землю взора и умягчи, рекше крещеньем просветив. Се же насея книжными словесы сердца верных людей; а мы пожинаем, ученье приемлющее книжное». Владимир вспахал и умягчил землю крещеньем, а при его сыне появились первые всходы. Ярослав открыл в митрополичьем Софийском соборе книгописную мастерскую, где книги уже не только переписывались, но и переводились – «перекладаша от грек на словенское письмо».

«Слово» Илариона – первое из непереводных книжных словес, прозвучавшее как живое слово. Нет сомнений, что Иларион огласил его в храме, но когда и где?..

Митрополит Макарий (Булгаков), подробно изложив «Слово» в своей «Истории Русской Церкви», отвечает на этот вопрос: «Всего вероятнее – в Десятинном храме, где покоилось самое тело Владимира, и в день памяти равноапостольского князя. Нет сомнения, что благочестивый Ярослав ежегодно совершал вместе со всеми киевлянами память по отце своем в день его кончины (15 июля) у гроба его. Если когда, то особенно в этот торжественный день в присутствии самого князя с семейством и при многочисленном стечении народа прилично было возгласить похвальное Слово просветителю России. Если где, то особенно у гроба его естественно было воскликнуть: «Встань от гроба твоего, честная глава! Встань, отряси сон… встань, посмотри на сына твоего Георгия, посмотри на кровного своего, посмотри на возлюбленного своего!..» Во всяком другом храме такое обращение к святому князю было бы не столько уместно».

Добавим к этому, что и сам благочестивый Ярослав принял крещение в 988 году вместе с двенадцатью детьми князя Владимира. На оглашении «Слова» среди многочисленного народа присутствовали и те, кто тогда на Днепре под пение молитв «влезоша в воду, и стояху овы до шеи, а другие до персий, младии же по перси». С тех пор прошло всего лишь 50–60 лет, и все происходило неподалеку от Десятинной церкви, воздвигнутой князем Владимиром через три года после крещения и ставшей его усыпальницей. Недаром в рассказе «Повести временных лет» о смерти Феодосия Печерского особо выделен среди его паствы старец «именем Еремия, иже помняше крещенье земли Русския». Старцу Еремии в ту пору вполне могло быть 10–15 лет.

Митрополит Макарий пишет о Иларионе в основном как о княжеском пресвитере, отмечая, что он был «избран Собором русских епископов прямо в митрополиты, приняв предварительно пострижение от преподобного Антония». Ко времени пребывания Илариона во главе Русской церкви митрополит Макарий относит его молитву «Испытание веры», произнесенную им «при посвящении своем, по обычаю церковному».

Посвящение в митрополиты могло происходить в 1051 году только в одном месте – митрополичьем Софийском соборе. В основе сохранившейся молитвы Илариона «Испытание веры» – тот самый апостольский «Символ веры», о котором он упоминает в «Слове», когда говорит о законе, составленном «для людей «уставцами Никейского собора» – Первым Вселенским собором в Нике, утвердившим в 325 году окончательный текст христианской молитвы, звучавшей с тех пор при крещении. Таким же крещением для Илариона было посвящение в митрополиты, при этом он произносил свой авторский текст. Вполне возможно, что канонического текста «Символа веры» на славянском языке к тому времени еще не существовало, молитва Илариона – первый перевод.

Об Иларионе-митрополите, как это ни странно, известно гораздо меньше, чем об Иларионе-пресвитере, хотя второе подобное посвящение русского митрополита состоялось лишь через четыреста с лишним лет. Единственными достоверными свидетельствами остались летописные записи, «Слово о Законе и Благодати», «Испытание веры» и молитва, в которой он обращался к Богу от имени всех русских людей:

Мы люди Твои,

овцы пажити Твоей,

стадо, которое Ты только начал пасти,

отторгнув от пагубы идолослужения,

Пастырь добрый, положивший душу за овец,

не оставь нас, ведь мы еще блуждаем,

не отвергни нас!

И ныне, почти через тысячу лет, эти слова может произнести каждый, переживший пагубу идолослужения XX века, мы еще блуждаем и в XXI веке…

Две молитвы Илариона в тексте «Слова», две – вне «Слова» и последовавшие за ними молитвы Феодосия Печерского и Владимира Мономаха, казалось бы, дают все основания начинать историю русской поэзии с этих молитвословий середины XI – начала XII веков. Не тут-то было…

Вслед за первым акафистом в честь князя Владимира в «Слове о Законе и Благодати», в житийной повести второй половины XI века печерского инока Иакова «Память и похвала князю Владимиру» креститель Руси, предавая душу свою в руце Божии, произносит перед смертью покаянную молитву:

«Господи Боже мой, не познал Тебе бяху, но помиловал мя еси и святым крещением просветил мя еси, и познах тя, Боже всех, святый творче всея твари, Отче Господа нашего Иисуса Христа, слава ти с Сыном и Святым Духом! Владыко Боже, не помяни моей злобе, не познал есмь Тебя в поганстве, ныне же тя знаю и ведаю, Господи Боже мой, помилуй мя. Аще мя хочеши казнити и мучити за грехи моя, казни сам мя, Господи, бесом не предай же меня!»

Канонизация крестителя Руси, причисление к лику святых равноапостольского князя Владимира, состоялась лишь в XIII веке, но уже в середине и в конце XI века звучали акафист Илариона и «Молитва князя Владимира» инока Иакова как о русском святом. Тексты этих молитв, как и все остальные древнерусские поэтические памятники, не разбиты на стихотворные строки, что вовсе не превращает их в прозу. Сама древнерусская проза тоже во многих случаях ритмизована, среди таких стихотворений в прозе «Слово о Законе и Благодати», «Слово о князьях», «Слово Даниила Заточника», «Слово о полку Игореве», «Слово о погибели Русской земли», «Слово о Мамаевом побоище», «Слова» Серапиона Владимирского и другие, в которых проза неотделима от поэзии.

Среди основоположников русской молитвенной поэзии – младший современник Илариона и Феодосия Печерского летописец Нестор, ставший печерским иноком в 1070-е годы. В его «Чтение о Борисе и Глебе» входят две молитвы Бориса и молитва Глеба перед закланием. В «Житии Феодосия Печерского», созданном Нестором по рассказам самовидцев, можно выделить несколько молитв Феодосия и других иноков. «Молитва Владимира Мономаха» помещена в «Повести временных лет» вслед за его «Поучением». Само «Поучение» тоже основано на молитвах: Владимир Мономах не просто цитирует строки псалмов, он гадает по Псалтири. Исследователи приложили немало усилий, чтобы выявить прямые и скрытые цитаты, в качестве основного принципа структурирования текста с помощью псалтирных стихов, не разглядев за этим «забором» главного – самой с тихотворной русской поэзии:

… виждь церкви цветущи,

виждь христианство растуще,

виждь град, иконами святых освещаем

и блистающеся, и туманом обухаем,

и хвалами божественными

и пением святым оглашаем.

И си вся видев, взрадуися и взвеселися

и похвали благого Бога, всем сим строителя!..

Радуйся, Учителю наш

И Наставниче благоверию!

В оригинале эта молитва Илариона, обращенная к князю Владимиру, тоже не разбита на стихотворные строки, что без труда может сделать каждый, убедившись в ритмической организации молитвы и наличии в ней ассонансных рифм, характерных для всей древнерусской поэзии.

Завершается «Слово» Илариона, как отмечается в современном исследовании, «самостоятельно составленным автором аллилуйным стихом». Но даже эти стихи оставляют незыблемым основной тезис об отсутствии стихотворства в древнерусской поэзии. «Псалтырные стихи, – заключает автор уже цитированного исследования, – насквозь пронизывая раннюю средневековую прозу, несли, по-видимому, заряд такой поэтической силы, являли столь мощную лирическую струю, что образованный средневековый писатель/читатель с достаточно сложной духовной организацией, даже будучи знаком с европейской стихотворной культурой, не испытывал дискомфорта от отсутствия в древнерусской книжности оригинальной лирической поэзии».

Трудно сказать, какую европейскую стихотворную культуру имеет в виду автор, если в середине XI века в Европе таковой попросту не было, даже современница митрополита Илариона, дочь Ярослава Мудрого Анна, став королевой Франции и приняв католичество, из поэтических произведений того времени могла знать только византийские, латинские и первые русские молитвенные стихи. Со времен, по выражению митрополита Иоанна, «атеистической одури» 20–30 годов[141], конечно, много воды утекло, но гласные и негласные запреты дают знать о себе и поныне. Времена изменились, но былые идеологемы остались, превратились в якобы научные догмы.

Приведенные цитаты – из книги 2002 года, одной из лучших о русской псалтирной поэзии и Симеоне Полоцком, как отмечается в ней, «в эпоху начавшейся секуляризации и распространения стихотворства в России». Обо всем, что предшествовало секуляризации, говорится: «Древняя Русь, присоединившись к православному Востоку, получила от него в наследство церковную гимнографию, корпус всех богослужебных книг. Этот факт во многом повлиял на последующее развитие русской культуры».

С «Псалтири рифмотворной» Семиона Полоцкого, нет спору, начинается эпоха распространения стихотворства, но «Слово о Законе и Благодати» и молитвы митрополита Илариона стоят у истоков рождения и в о з р о ж д е н и я всей русской религиозной поэзии: рождения – в XI и возрождения – в конце XX веков. Первые поэтические переводы Виктора Дерягина и Юрия Кузнецова появились в 1994 и 1998 годах, и в эти же годы «Слово о Законе и Благодати» и молитвы Илариона не только вошли, но и открыли первый том академической двадцатитомной «Библиотеки литературы Древней Руси». Это произошло в 1997 году.

Не менее значимой представляется публикация статьи Виктора Былинина «Древнерусская духовная лирика» (альманах «Прометей», т. 16. М., 1990), посвященной «церковной поэзии, гимнографии, тому пласту нашей средневековой словесности, который и по объему своему, и по фактическому значению выделяется над всеми остальными ее видами и жанрами». Автор достаточно осторожен в своих «предварительных определениях», дабы не дразнить гусей, коих в ту пору было более чем достаточно. В 1981 году в серии «ЖЗЛ» (альманах «Прометей» тоже был ЖэЗээЛовским) вышла книга Валерия Сергеева «Андрей Рублев», переизданная 1986 и 1990 годах (общий тираж этих трех изданий – полумиллионный). Сразу же после первого издания в журнале «Наука и религия» появилась статья в лучших традициях «доносительской критики». Основной пункт обвинения состоял в том, что эту книгу можно читать с церковной паперти, она является пособием по объяснению сюжетов рублевских икон. Виктор Былинин в своей статье касался такой же табуированной темы, воссоздавая картину развития гимнографии с XI по XVII век как выдающегося явления литургической поэзии Киевской и Московской Руси. Помимо летописных сводов, многочисленных повестей и сказаний о важнейших исторических событиях и исторических личностях, на Руси издревле существовала особая форма церковных служб, посвященных памяти русским святым – княгине Ольге, князьям Борису и Глебу, князю Владимиру, Евфросинии Полоцкой, Михаилу Черниговскому, Михаилу Тверскому, Сергию Радонежскому и другим. В статье называются многие имена «забытых» поэтов-гимнографов, чьи произведения сохранились лишь в рукописных певческих сборниках. Неизданными остаются большинство из молитв и служб даже Кирилла Туровского, митрополита Киприана, Пахомия Серба, монаха Германа. Не говоря уже о том, что наука с трудом преодолевает ею же созданные жанровые расчленения на литературоведение, музыковедение, искусствоведение единого «храмового действа», о котором Павел Флоренский в известной статье 1923 года писал как о «синтезе искусств».

Симеон Полоцкий издал в 1680 году первый виршевой перевод «Псалтири, рифмами преложенной» (польскими вершами – двустишиями), но не рифмованная поэзия, как устная, так и письменная, существовала на Руси всегда.

Рифма – далеко не единственный признак поэзии. Присутствие этого краегласия (так называли рифму книжники XVII века) – верный признак более позднего происхождения по сравнению с древнегреческой, византийской, древнерусской и народной поэзией. Рифмованные стихи – такие же «новоделы», каковыми являлись частушки по сравнению с былинными, календарными, свадебными песнями и причитаниями. В русской и европейской поэзии рифмованным стихам три-четыре столетия, тогда как нерифмованным – тысячелетия.

Самые первые русские молитвы были стихами, а первые стихи – молитвами. Само слово стихи означает не что иное, как стихиры, которые во все времена не только пелись, но и читались нараспев. В них есть основной признак поэтического произведения – музыкально-ритмическая организация, отмеченная, как правило, с помощью ударений. Ударения, собственно, и заменяли рифмовку как в стихирах, так и в былинном стихе. Древнерусская крюковая нотация тоже основана на ударениях, похожих на «крюки».

Василий Буслаев, по новгородским былинам, с шести лет учился четью-петью церковному – чтению с помощью пения по той же Псалтири, закладывавшей основы не только грамоты, а всего настроя души по высочайшим образцам молитвенной поэзии псалмов. Правда, вырос из него типичный новгородский ушкуйник. «Я не верую, Васенька, ни в сон, ни в чох, а я верую в свой червленый вяз» – таков его «символ веры». Иным предстает в былинах Илья Муромец, обращающийся к богатырям с призывом: «Вы постойте-тко за веру, за отечество, /Вы постойте-тко за славный стольный Киев-град». Илья Муромец, а не Василий Буслаев погребен в Ближней пещере Киево-Печерской лавры и причислен к лику святых. Но сохранилась былина «Василий Буслаев молиться ездил» о паломничестве новгородского богатыря в Святую землю со словами: «Смолоду бито, много граблено, под старость надо душу спасать». Тема искупления грехов – одна из центральных в русской молитвенной поэзии. В основе пушкинского стихотворения «Отцы пустынники» – покаянная молитва Ефрема Сирина. К таким же покаянным принадлежат многие молитвы Кирилла Туровского, «Слово, написанное на утешение себе» Максима Грека, «Канон Ангелу Грозному Парфения Уродливого» – так подписал свое покаяние Иван Грозный. Мы знаем Ивана Грозного по его, как он сам выражался, кусательным посланиям к князю Андрею Курбскому – блестящим образцам православной публицистики, тоже, кстати говоря, ритмизованной. Менее известен Иван Грозный в монашеской ризе, создавший певческую академию, в которую собрал лучших церковных распевщиков, композиторов, гимнографов. Федор Крестьянин, братья Потаповы, Третьяк Зверинцев, Савлук Михайлов, Иван Каломнитин, крестовые дьяки Андреев и Иван Юрьев-Нос – вот далеко не полный список тех, кто вместе с царем сочинял церковные гимны, музыку к ним и потом исполнял их в александровской «хоровой капелле». Среди гимнографов был и сын Ивана Грозного царевич Иван, убитый им в 1581 году в порыве гнева в той же Александровской слободе. Сохранился его Канон Антонию Сийскому, приуроченный к канонизации святого в 1579 году. В предисловии царевич Иван сообщает подробности о созданном им Житии и Каноне: «… Любовию распаляем ко святому и, образ его изыскав от тех самовидцев и неложных свидетелей, и, еже слышах у отца моего о подобии лица его и возраста, и от вельмож знаем бяше был преподобный всеми, – часто прихожаше во град Москву; и от тех от всех испытно испытав, и напечатать повелел подобие воображения, а сам Канон изложи от житиа его, елико вразуми мя Бог и в разум мой прииде».

На создание подобных поэтических биографий порой уходили годы. За столетие до царевича Ивана Пахомий Серб почти два года прожил в Кирилло-Белозерском монастыре среди учеников Кирилла Белозерского, прежде чем приступить к созданию Службы ему как подвижнику, молебнику за Русь. А первые такие церковные Службы и Каноны русским святым появились уже в XI–XII веках.

Времена Симеона Полоцкого и весь XVII век недаром называют «переходным столетием». Русь выдержала смуту, церковный раскол, при Тишайшем царе Алексее Михайловиче отвоевала Смоленск, захваченный поляками при Иване Грозном, уступив лишь в одном – виршевой поэзии. Когда и как произошло это в буквальном смысле полонение, судить трудно, но уже в 1625 году князь Иван Хворостинин, некогда бывший кравчим Лжедмитрия, изобличает еретиковзлохульников в послании из почти 1300 виршевых стихов. Его современник князь Семен Шаховской, тоже в молодости отбегавший к Тушинскому вору, раскаявшись, присоединился к ополчению князя Дмитрия Пожарского, известен как автор многих молитв, в том числе рифмованных, виршевых. Даже между собой два русских князя – Семен Шаховской и Дмитрий Пожарский обменивались виршевыми посланиями. Поэты-виршевики Печатного двора писали вирши по любому поводу, создавали сложнейшие формы виршевых фигурных стихов, акростихов-головоломок. Самый известный гимнограф патриарха Никона, регент певческой школы в Новоиерусалимском монастыре иеромонах Герман тоже был поэтом-виршевиком. Лишь «неистовый протопоп Аввакум заявлял, что виршами не обык речи красить. «Житие» Аввакума, как и сама Псалтирь, начинается с молитвы «Всесвятая Троице», звучащей как его «символ веры». Он не изменил безрифменной поэзии предков, сохранил верность старой вере во всем.

Нарушение традиций не прошло безследно. «Только в XVII веке, – отмечал Виктор Былинин, – безпрецедентный авторитет священных песнопений был подвергнут сомнению. Сами российские гимнописцы, пройдя схоластическую выучку, стали больше доверяться расхожим литературным шаблонам, чем движению собственного религиозного чувства. И все же даже те из них, кто на волне всеобщего увлечения рифмотворством, захлестнувшей Россию в канун петровских преобразований, посвятил свои досуги сочинению силлабических виршей, оставались зачарованы божественной одухотворенностью и поэтичностью лучших творений церковнославянской гимнографии. Новоиерусалимский монах Герман, Симеон Полоцкий, Карион Истомин вдохновенно перелагали силлабическими стихами псалмы, акафисты, служебные каноны. Они проложили первые метры пути, связавшего древнюю церковно-поэтическую традицию с философской поэзией нового времени. Дальше были Тредиаковский, Ломоносов, Сумароков, Херасков, Ключарев, Державин…».

Если же сравнить эти первые метры пути с тем, что произошло дальше, то можно увидеть, что уже при Тредиаковском и Ломоносове вся виршевая поэзия сошла на нет, будто ее и не было (в новом «переходном столетии» подобное произошло с футуризмом и другими «измами»). Поэзия, как и всякий живой организм, принимает только родственное и отторгает чуждое. Книжная силлабика не прижилась. Заслуга Тредиаковского состояла уже в том, что он не пошел по ложному пути, вновь ввел тоническую систему (назвав ее ударительной), но во всем остальном остался «книжным». Жизнеспособной оказалась только Ломоносовская силлабо-тоническая система стихосложения, соединившая книжные и народные традиции.

Виршевая поэзия – не единственное порождение XVII века и польских ее корней. Стихотворная антиклерикальная сатира тоже пришла из Польши. «Сказание о попе Саве», «Калязинская челобитная», «Служба кабаку» и другие образцы «смеховой культуры» того времени свидетельствуют о смуте, царившей в сердцах и душах людей, о смещении социальных и религиозных понятий. Анонимный автор одного из списков «Службы кабаку», пародирующей молитву «Отче наш», обращался в предисловии к тем, кого смущали подобные кощунства: «…Таковой да не понуждается к чтению, но да оставит могущему читати». (Не правда ли, знакомая логика…). Весь набор «ненормативной лексики» можно встретить и в «Сборнике Кирши Данилова», но не в первом его издании 1808 года и всех последующих, а в полном, без купюр и отточий, – уже нашего времени. Пушкин недаром писал Анне Керн о Баркове: «Не смею вам стихи Баркова // Благопристойно перевесть, // И даже имени такого // Не смею громко произнесть!» Стихи Баркова – «низовая» поэзия времен Ломоносова, ставшая образцом для эротической «барковианы». «Служба кабаку» – «низовая» антимолитва времен Симеона Полоцкого, породившая через полтора столетия антирелигиозные агитки Демьяна Бедного. Но этот «самиздат» XVII и XVIII веков никогда не предназначался для печати, званимал то место в иерархии литературных ценностей, которое отведено «кощунам» и «барковиане». Даже в «мире навыворот» времен Смуты XVII века Гришка Отрепьев, заняв царский престол, оставался Гришкой Отрепьевым, а Филарет – Филаретом…

«Аз есмь сын Церкви верный, а она ми мати», – ответчал Симеон Полоцкий гаждателям своего времени. Советские гаждатели провели столь тщательные текстологические исследования, но не для уличения, а для прославления Симеона Полоцкого как богоборца. Результат оказался нулевым. Только к концу XX века впервые прозвучали слова о том, что он всю жизнь оставался верным сыном православной Церкви в переводе, в первую очередь, стремился к соблюдению разума псалмов.

Важно выяснить и другое. «Псалтирь рифмотворная» Симеона Полоцкого – первый стихотворный перевод, но с какого языка на какой? Со славянского времен Кирилла и Мефодия на славянский язык времен Симеона Полоцкого? И с какого оригинала – прозаического или поэтического?

Во времена расцвета виршевой поэзии канонический славянский текст Кирилла и Мефодия действительно воспринимался как прозаический перевод. Даже для Тредиаковского, первого русского стиховеда, все славянские переводы византийской поэзии были прозаическими. «И хотя ж, – писал он, – Христианство награждало нас духовными Песнями по временам благороднейшими языческих и по содержанию, и по сладости, и по душевной пользе; однако всех таких священных Гимнов, Стихир и Двустиший перевод нам предан Прозою» (Выделено мной. – В.К.). Иными словами, вся христианская поэзия была представлена в России в прозаических переводах. А потому и Симеон Полоцкий считал, что он впервые переводит родом стиховным прозаический перевод с греческого на славянский, в то время как греческий перевод с еврейского и еврейский подлинник были стихотворными. Появление своего стихотворного перевода он оправдывает тем, что остается «верным Псалтири еврейской». Самого подлинника он не знал, говорил только о стихотворной форме. В 40 – 60-е годы XX века в Иудейской пустыне раскопаны так называемые Свитки Мертвого моря, около трех десятков манускриптов библейских псалмов. Переводы этих подлинников Сергея Аверинцева появились в России ровно через триста лет после «Псалтири» Симеона Полоцкого, но Сергей Аверинцев не последовал примеру первого переводчика псалмов…

В выборе стихотворной формы Симеон Полоцкий оказался прав. Вся дальнейшая русская псалтирная поэзия пойдет по этому пути. Но… перевод Кирилла и Мефодия прозаический только по форме записи и по принадлежности к разным поэтическим системам организации стиха – безрифменной и рифменной. В том-то и суть, что вся древнерусская поэзия от Илариона до Симеона Полоцкого, как переводная, так и оригинальная, стихотворная, состояла из стихотворных молитв, стихотворных проповедей, стихотворных житий. Разница состоит лишь в том, что «Молитва Владимира Мономаха» в «Повести временных лет» ничем не отличается от обычных летописных погодных записей. И все остальные стихотворные произведения записаны, как уже отмечалось, без разделения на стихотворные строки. Таковы записи былин и песен, сохранившиеся в рукописных сборниках времен Симеона Полоцкого. В знаменитом сборнике времен Ломоносова «Древние Русские Стихотворения, Собранные Киршею Даниловым» все стихотворения записаны в прозаической форме. Самые первые стихотворные записи русских народных песен датированы 1620 годом и сделаны английским священником и поэтом Ричардом Джеймсом, оказавшимся на зимовье в Архангельске. В это время в самой Москве уже появились первые поэты-виршевики, но в Архангельске Ричард Джеймс записал народный плач царевны Ксении Годуновой, умершей в 1622 году монахиней в Суздале. Стихотворная песня записана еще при жизни царевны:

А сплачется на Москве царевна,

Борисовна дочь Годунова:

«Ино, Боже, Спас милосердой!

За что наше царство загибло:

За батюшково ли согрешенье,

За матушкино ли немоленье?..

Через двести лет, в Пушкинскую эпоху, народная тональная система стихосложения вновь вернется в поэзию; в 1904 году, в Блоковскую эпоху, выйдут «Архангельские былины и исторические песни», записанные собирателем А.Д. Григорьевым; в 1915 году выступления в Политехническом музее пинежской сказительницы Марии Кривополеновой привлекут не меньшее внимание, чем поэтические вечера в том же Политехническом Владимира Маяковского и других виршевиков XX века.

Перевод Симеона Полоцкого – первый из рифмотворных переводов. Он применил новую (для того времени) стихотворную форму, что и выражено в самом названии его перевода. Образцом для него стал виршевой перевод с латинского поэта польского Возрождения Яна Кохановского. Этот перевод, впервые изданный в 1578 году, пользовался, по свидетельству Симеона Полоцкого, популярностью «во всех странах Малой, Белой и Червонной России», что и побудило его к созданию своего стихотворного перевода на русском языке. Он использовал одну из поздних форм виршевой рифмовки – краегласие, широко применявшееся его современниками. Переводы псалмов с латыни на национальные языки (Мартина Аютера – в Германии, Яна Кохановского – в Польше) были знаменем европейской религиозной Реформации XV – XVI веков. Симеон Полоцкий, как никто другой, подходил для этой роли в России. Для реформации по европейскому образцу не подходила лишь сама Россия. В православной Руси никогда не существовало языкового барьера, служба изначально велась не на «мертвой» латыни или греческом, а на родном славянском языке. На это коренное отличие России от Европы задолго до славянофилов обратил внимание Михаил Херасков, писавший: «Во времена, когда Европы большая часть славословила Бога и обеты Ему на языке чужестранном возносила, россияне уже пели песнопения церковные на своем языке и услаждали сердца свои и дух свой чтением книг священных. Псалмы Давидовы, в коих блещет стихотворство Божественное, и все Священное Писание были вскоре изрядно преложены на древний язык славянский».

В России времен Симеона Полоцкого славянский язык продолжал оставаться своим языком сакральных церковных песнопений, священных книг, отличавшимся от обыклого (обыкновенного) примерно так же, как отличались бытовой и литературный язык Пушкинской эпохи. «В самом начале, – отмечал в своих лекциях Степан Шевырев о словено-церковном языке Кирилла и Мефодия, – язык письменный отделялся у нас от устного, но не образовал никакой враждебной угнетающей стихии, а напротив, заключал в себе внутреннюю духовную силу, которая постоянно действовала на живую речь народа и служила проводником сокровищ, притекавших к нам через него от других словенских племен, единоверных с нами». В 1683 году появился новый перевод канонической Псалтири, уже не стихотворный, а прозаический. Его автор Авраамий Фирсов сообщал в предисловии о своей задаче перевести «святую богодохновенную книгу Псалтирь на наш простой, обыклой, славенской язык». В новом переводе, как пояснял он, «несть речений греческих, сербских, волошских, болгарских, еврейских», уже непонятных для многих в церковнославянском тексте. Такие же доводы о необходимости новых, современных, понятных переводов звучат и поныне. В этом отношении перевод Симеона Полоцкого вовсе не был «новоязом», в нем сохранен язык церковнославянской Псалтири Кирилла и Мефодия, изменилась лишь поэтическая форма…

Патриарх Иоаким наложил запрет на оба перевода – и поэтический, и прозаический. В современном исследовании эта «резко выраженная консервативная, охранительная позиция» послужила поводом для концептуального обобщения: «Патриарх запретил к использованию Псалтирь Авраамия Фирсова, как ранее «Псалтирь рифмотворную» Симеона Полоцкого, но остановить начавшийся процесс секуляризации ему было не по силам».

Патриарх Иоаким имел более чем веские основания для такого запрета. «Никонова справа» богослужебных книг касалась лишь некоторых разночтений и уточнений, но и она показала, как опасно на Руси «играть с огнем» реформ. Патриарх Иоаким – непосредственный участник всех роковых событий раскола при Никоне и после Никона, хотел избежать не непредсказуемых, а вполне предсказуемых последствий уже не просто книжной справы, а замены одной из самых сакральных богослужебных книг. После первого раскола XVII века патриарх Иоаким почти на два с половиной столетия спас Россию от потрясений раскола 20–30-х годов XX века, проходившего под лозунгами обновления богослужения новыми переводами. Эта идея продолжает будоражить умы «обновленцев» нашего времени.

Симеон Полоцкий – ключевая фигура для «западников», для «обновленцев», для «секуляризаторов», хотя главная его заслуга состоит вовсе не в том, что он был предтечей реформ, а в том, что он сыграл едва ли не решающую роль в их предотвращении. Запрет патриарха Иоакима на первые переводы Псалтири – стихотворный и прозаический, как и все запретительные меры, не мог продержаться долго, – запретный плод сладок. Называя свой перевод новым делом, Симеон Полоцкий подробно объяснял в трех предисловиях свои переводческие принципы, давал предельно четкий ответ на самый главный вопрос, который в дальнейшем будет постоянно возникать по поводу переводов богослужебных текстов.

«Та в своем чине, яко преведенна/Древле, во Церкви да будет хранена», – пишет он о каноническом тексте, который должен сохраняться в Церкви в своем чине, а в стихотворном переводе он в «рифмы тщахася преложити/Не дабы тако в церкви чтеней быти» (не для того, чтобы его читали в церкви), а для того, чтобы «в домех часто ю читати/Или сладкими гласы воспевати». «Самое сущее, – подчеркивает он, – в церкви цело тебе», а перевод – «метафразис к домашней потребе».

Позже Антиох Кантемир тоже назовет свои переводы псалмов метафразисами, а Тредиаковский – парафразисами. Вся псалтирная поэзия XVIII века основывалась на принципе разделения поэзии на церковную и внецерковную, оказавшемся наиболее плодотворным. Необходимую защиту получила каноническая поэзия и столь же необходимую свободу – неканоническая. Ни Ломоносову, ни Тредиаковскому, ни Сумарокову, ни Державину не могла прийти в голову мысль об исполнении их псалмов и молитв в церкви. Духовная поэзия Федора Глинки и даже оптинского старца Варсонофия тоже предназначалась не для церковного, а для домашнего чтения.

Случаи вмешательства Церкви, попытки ограничения духовной цензурой «свободы творчества» связаны как раз с нарушением этой «демаркационной линии» раздела, когда неканоническая поэзия не просто касалась основных церковных канонов, а искажала эти каноны. Ограничений на использование самих религиозных сюжетов не существовало, речь шла только об их кощунственных трактовках. Самый известный случай, связанный со злополучной «Гавриилиадой», характерен как раз тем, что Пушкин сам решил судьбу своей, по его словам, «шалости столь же постыдной, как преступной» задолго до того, как копия поэмы попала к митрополиту Серафиму. Пушкин сделал все возможное, чтобы эта поэма никогда не была издана. Известны его слова, обращенные к Василию Туманскому: «Ты, восхищавшийся такой гадостью, как моя неизданная поэма, настоящий мой враг». Современным публикаторам «Гавриилиады» стоило бы напомнить эти пушкинские слова…

Как в XVIII, так и в XIX веках подобное разделение существовало, конечно, чисто условно, в уставах светской и духовной цензуры определялись лишь самые общие принципы, а не предписания по каждому сюжету – от сих до сих. Отмена духовной цензуры в 1905 году – не причина, а следствие. Отмена внутренних ограничений, запретов в самом человеке произошла задолго до революционных потрясений 1905 и 1917 годов. Раскол в некрасовском «Современнике» 1860 года – один из таких «знаков беды»…

Симеон Полоцкий – не самая крупная историческая личность эпохи раскола XVII века, но знаковая. Его принцип разделения дважды сыграл историческую роль. В XX веке – роковую. После 1917 года этот принцип разделения, превращенный в принцип отделения поэзии от Церкви, религии, лег в основу секулятивного литературоведения, ее теории «обмирщения», поставившей знак равенства между светской поэзией и безрелигиозной, между гражданской поэзией и антирелигиозной, богоборческой…

Никакой пресловутой секуляризации не было и в помине. Все произошло с точностью до наоборот: религия не ушла из поэзии, а пришла в поэзии. Вся поэзия XVIII века начиналась с переложения псалмов. Все выдающиеся поэты русского Просвещения – от Тредиаковского и Ломоносова до Сумарокова и Державина – были не только одописцами, но и псалмописцами, или, как они называли себя сами, псалмистами. Образцами для первых од так же стали псалмы. Ломоносов – родоначальник нового поэтического жанра духовных од.

«Ни Орфеевы, ни Пиндаровы, ни Горациевы гимны не могут сравниться с христианскими», – таковым было твердое убеждение Гавриила Державина как поэта-христианина. Державинский анакреотический цикл, как и анакреотика Хераскова, «сафические стихи» Сумарокова – явление эстетическое, а не религиозно-нравственное. О христианском мировоззрении русских поэтов XVIII века можно судить по словам Александра Сумарокова: «Человек, не познающий Бога, не познает истины, и не может ни малейшей в сердце своем иметь добродетели и презрения достоин… безбожие гадко. А безчеловечие еще гаже. То происходит от ослепления разума, а сие от ожесточенного сердца».

Оды духовные, подражания псалмам, молитвы Ломоносова, Тредиаковского, Сумарокова, Ипполита Богдановича, Державина, Василия Майкова, Николая Николева, Ивана Крылова, Михаила Хераскова, Василия Капниста, да и всю эпоху русского Просвещения нам еще предстоит открывать заново, как, впрочем, и другие эпохи.

Алексей Мерзляков, вслед за Тредиаковским и Гавриилом Державиным, писал в 1812 году: «Давид… один может заменить для нас Пиндара, Алцея и Флакия. Божественная Псалтирь его представляет образцы для всех родов лирического песнопения». Мерзляков имел в виду уже не переводы и подражания псалмам, а новые жанры лирических песнопений.

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.

Эти заключительные строки из стихотворения Пушкина «Поэт и толпа» станут программными для поэтов «чистого искусства», не меньшее значение они имели и в Пушкинскую эпоху.

Поэтический диалог «Поэт и толпа» впервые опубликован в «Московском Вестнике» в 1829 году под названием «Чернь». С 1827 по 1830 год в журнале Михаила Погодина появилось тридцать два пушкинских стихотворения и, начиная с первого номера, рядом с Пушкиным стояли имена Дмитрия Веневитинова, Алексея Хомякова, Степана Шевырева.

Издание собственного журнала Пушкину удалось осуществить лишь в 1836 году. За десять лет до «Современника», в ноябре 1826 года он писал Петру Вяземскому о совместном издании «Московского Телеграфа»: «Я ничего не говорил тебе о твоем решительном намерении соединиться с Полевым, а ей-Богу – грустно. Итак, никогда порядочные литераторы вместе у нас ничего не произведут! Всё в одиночку. Полевой, Погодин… кто бы ни издавал журнал, все равно. Дело в том, что нам надо завладеть одним журналом и царствовать самовластно и единовластно… Согласись со мной, что ему невозможно доверить издания журнала, освященного нашими именами. Впрочем, ничего не ушло. Может быть, не Погодин, а я буду хозяин нового журнала».

«Московский Телеграф» Николая Полевого входил в число самых популярных изданий того времени, а «Московский Вестник» только объявил о подписке, начиная, что называется, с нуля. Пушкин выбрал второе предложение, понимая, что ни он, ни Вяземский никогда не станут хозяевами «Московского Телеграфа».

В середине ноября 1826 года Михаил Погодин сообщал Пушкину: «Позволение издавать журнал получено. Подписка открыта. Отрывок из Годунова отправлен в С.-Петерб. цензуру. Первый № непременно должен осветить вами». Вскоре в «Северной Пчеле» появилось объявление о новом журнале, «издаваемом А.С. Пушкиным», а сам Пушкин писал в Дерпт Николаю Языкову: «Вы знаете по газетам, что я участвую в «Московском Вестнике», следовательно, и вы также… Рады ли вы журналу? пора задушить альманахи – Дельвиг наш. Один Вяземский остался тверд и верен «Телеграфу» – жаль, но что ж делать». После выхода первых номеров тот же Вяземский писал в «Московском Телеграфе»: «Имя Пушкина фортуна для журнала, а он, как сказано в объявлении о новом издании, преимущественно в нем участвует. Должно, однако, надеяться, что и другие участники не оставляют его одного поддерживать бремя правления».

Пушкин приглашал к сотрудничеству своих друзей как хозяин журнала. «Погодин, – писал он в конце февраля 1827 года в Одессу Василию Туманскому, – не что иное, как имя, звук пустой – дух же я, т.е. мы все, православные. Подкрепи нас прозою и утешь стихами».

По всей вероятности, так оно и было. Сам Михаил Погодин сделал все, чтобы «Московский Вестник» стал пушкинским журналом. Но он пришел в журнал, уже имевший до его прихода свой круг авторов и свое направление – близкое к пушкинскому, но не пушкинское. Во втором номере Михаил Погодин разъяснял от имени редактора и издателя журнала:

«Московский Вестник издается не одним мною, но многими, занимающимися Русскою Литературою, кои, быв движимы чистым усердием к общему благу, решились соединить свои усилия воедино при сем издании и принести общую жертву на алтарь отечественного просвещения».

Под многими он имел в виду своих университетских друзей, входивших в Общество любомудрия – любителей мудрости. Пушкин с самого начала оказался в журнале среди любомудров, из числа архивных юношей, увековеченных им в двух строках «Евгения Онегина», – недавних выпускников Московского университета и его Благородного пансиона. Сам Пушкин по рождению принадлежал к коренным москвичам (тогда говорили москвитянин, отсюда и название будущего погодинского журнала – «Москвитянин»), но с юности и на всю жизнь круг его ближайших друзей определил Царскосельский лицей и лицейское братство (как Благородный пансион и Московский университет – Жуковского, Погодина, Шевырева). В 1826 году, после пятилетней ссылки, он впервые вернулся в Белокаменную, выразив свои чувства в стихах о Москве:

…Ах, братцы! Как я был доволен,

Когда церквей и колоколен,

Садов, чертогов полукруг

Открылся предо мною вдруг!

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

Москва… как много в этом звуке

Для сердца русского слилось!

Как много в нем отозвалось!

Тогда же Пушкин и познакомился в Москве с молодыми любомудрами, несомненным лидером которых был его троюродный брат Дмитрий Веневитиновым – секретарь Общества любомудрия. Собрания общества проходили в доме Веневитиновых, и в этом же доме Веневитиновых в сентябре 1826 года состоялись первые публичные авторские чтения: Пушкин прочитал «Бориса Годунова», а через день – Хомяков своего «Ермака». Считается, что Дмитрий Веневитинов и ввел Пушкина в Общество любомудрия. Сохранилась пушкинская запись с именами девяти основных членов общества и его собственным, обозначенным как имя рек: «Пог. < один > , Венев. < итинов > , Шевыр. < ев > , Хомяк. < ов > , Рожалин, имя рек, Анд. Мур. , Обол., Кубарев». В молитвах и официальных документах того времени оставлялось место, чтобы каждый свое имя рек – произнес при молитве или вписал при заполнении документа. Пушкин не вписал свое имя, быть может, из предосторожности. Не будем гадать…

Почти все из перечисленных Пушкиным любомудров имели самое непосредственное отношение к созданию и изданию погодинского «Московского Вестника». Степану Шевыреву в ту пору исполнилось двадцать лет, Дмитрию Веневитинову – двадцать один, помощнику редактора Николаю Рожалину – двадцать один, Алексею Хомякову – двадцать два года. Аишь самый старший из них редактор-издатель Николай Погодин, родившийся в 1800 году, приходился почти ровесником Пушкину.

Но это племя младое и незнакомое отличалось от пушкинского поколения не только по возрасту. Почти все московские любомудры, включая основоположников славянофильства братьев Киреевских и Алексея Хомякова, считались в ту пору шеллингианцами, иначе говоря, западниками. В своем «Обозрении русской словесности 1829 года» Иван Киреевский писал:

«Любовь к литературе германской, которой мы обязаны Жуковскому, все более и более распространяясь в нашей словесности, была весьма заметна и в произведениях прошедшего года. Между поэтами немецкой школы отмечаются имена Шевырева, Хомякова и Тютчева».

Но в том же «Обозрении» 1829 года Иван Киреевский отмечал:

«Чужие мысли полезны только для развития собственных. Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создастся из текущих вопросов, из господствующих интересов нашего народного и частного быта. Когда и как – скажет время; но стремление к философии немецкой, которое начинает у нас распространяться, есть уже важный шаг к этой цели».

Лидером немецкой школы называли Степана Шевырева. «Будь корифеем новой школы, – призывал его прозаик и критик Николай Мельгунов, – и тебя подхватит дюжий хор, и наши соловьи Хомяков, Языков к тебе пристанут».

Иван Киреевский писал о стихах Степана Шевырева и Алексея Хомякова именно в «Московском Вестнике», лишь о Федоре Тютчеве он мог судить по его публикациям 1829 года в «Галатее» Семена Раича. В своей знаменитой статье «Нечто о поэзии Пушкина», впервые опубликованной в 1828 году в том же «Московском Вестнике», Иван Киреевский отметил основную черту пушкинской поэзии – ее самобытность, преодоление посторонних влияний. «Все недостатки в «Цыганах», – отмечал он, – зависят от противоречия двух разногласных стремлений: одного самобытного, другого байронического». Для молодых поэтов немецкой школы Степана Шевырева, Алексея Хомякова байронизм с самого начала оказался пройденным этапом, дело оставалось, что называется, за малым – обрести самобытность.

Первый номер «Московского Вестника» открывался монологом Пимена из «Бориса Годунова»:

Еще одно, последнее сказанье –

И летопись окончена моя,

Исполнен долг, завещанный от Бога

Мне, грешному. Недаром многих лет

Свидетелем Господь меня поставил

И книжному искусству вразумил…

В «Обзоре Русской Словесности за 1827 год», опубликованном в первом номере «Московского Вестника» за 1828 год, Степан Шевырев отмечал:

«Всего важнее, всего утешительнее появление сцены из «Бориса Годунова» между Пименом и Григорием, которая сама в себе представляет особенное произведение. В тесных границах непродолжительного разговора изображен не только характер летописца, но и вся жизнь его. Это создание есть неотъемлемая собственность поэта, и что еще отраднее – поэта русского, ибо характер Пимена носит на себе благородные черты народности».

Монолог Пимена-летописца более всего соответствовал образу мыслей издателя журнала Михаила Погодина. Будучи историком, он видел свой долг, завещанный от Бога, в постижении таинства истории, сравнивая его с таинством постижения души с телом. Во втором номере он начал публикацию своих «Исторических афоризмов и вопросов». Вот некоторые из них:

«Прежде давал я название Истории, коей темный идеал ношу в груди моей: вечная память. Теперь думаю, что ее лучше назвать: судьбы Божии».

«Время настоящее есть плод прошедшего и семя будущего. Другими словами: в Истории идет геометрическая прогрессия. Когда Историки найдут среднее пропорциональное число, то будут предвещать и будущее, как они прорекают прошедшее».

«Христианская Религия, может быть, потому до сих пор не начинается в Африке, почему виноград расцвел в Малой Азии при Ное, а в Москве при нас, да и то еще в теплицах».

В дальнейшем он продолжил свои «Исторические афоризмы», издал их отдельной книгой. Гоголь писал ему после очередной публикации: «Прочел твои «Афоризмы»». Мне с тобой хотелось бы поговорить о них. Я люблю всегда у тебя их читать, потому что или найду в них такие мысли, которые верны и новы, или же найду такие, с которыми хоть и не соглашусь иногда, но они зато всегда наведут меня на другую новую мысль. Да печатай их скорей!»

В «Московском Вестнике» появились первые бытовые рассказы и повести Михаила Погодина «Невеста на ярмарке», «Возмездие», «Убийца», «Черная немочь», отрывки из стихотворной драмы «Марфа Посадница». Его имя никогда не было звуком пустым – ни редакторское, ни авторское; при Пушкине он продолжал оставаться хозяином журнала, записав в январе 1827 года в дневнике:

«Я думал, как бы уравнять себе дорогу, обезпечить себя, потом на свободе всею душою углубиться в историю. Молись! Послышалось мне внутри. Я встал со стула, задумался и упал на колени, – все мои мысли стали молитвою… О чем? Я сам не знал… Да разовьется душа моя, да постигну я все, да передам другим, воспою Христе, – да буду чист… всё не то… и между тем я желал, молился. Так устремлена была душа моя на это неизвестное, к этому Богу, Духу-Подателю… Желание мое было и тихое, и походило на требование, и продолжалось долго… Его прервали, но оно возвращалось. Меня не знают. Видят в мелочных хлопотах, всякий подумает, что я весь в них. Нет! Я не отдаю себя. Это все делает мой внешний человек, а не я. А зачем я написал это? Какая загадка человек!»

В первом номере все материалы, кроме отрывка из «Бориса Годунова», принадлежали любомудрам. Вслед за пушкинским монологом Пимена-летописца следовал: «Монолог Фауста» из Гете в переводе Дмитрия Веневитинова, стихотворение «Заря» Алексея Хомякова и прозаический диалог Степана Шевырева «Разговор о возможности найти единый закон для изящного». Эти три публикации, собственно, и определяли основное направление журнала как издания Общества любомудрия.

Второй номер открывается стихотворением Николая Языкова «Тригорское» с посвящением «А.С.П.» и пушкинскими стихами: «К***» («Зачем безвременную скуку»), «Буря» («Ты видел деву на скале»), «Золото и булат» («Всё мое», – сказало злато»). Поэзия любомудров представлена стихотворением «Моя молитва» Дмитрия Веневитинова, проза – «Историческими афоризмами» Михаила Погодина.

В третьем номере нет пушкинских стихов, но он открывается «Полусолдатом» Дениса Давыдова. Из поэтов-любомудров вновь представлен Дмитрий Веневитинов. Стихотворение «Жизнь» – его последняя прижизненная публикация.

Все это достаточно хорошо известно в истории русской поэзии. В данном же случае хочется обратить внимание на статью о книге Федора Глинки «Опыты священной поэзии», помещенную в разделе критики без подписи. И дело даже не в том, что статья, вероятнее всего, принадлежит Степану Шевыреву. Его «Обозрение Русской Словесности за 1827 год», как и знаменитая статья Ивана Киреевского «Нечто о характере поэзии Пушкина», потому и не подписывались, что выражали общее редакционное мнение «Московского Вестника». Отдел критики, подчеркивал Михаил Погодин, «есть отдел собственно журнальный». Эта публикация свидетельствует о том, что молодые любомудры знали русскую священную поэзию не хуже европейской.

«Опыты священной поэзии» вышли в 1826 году, когда узник Петропавловской крепости Федор Глинка добивался встречи с царем, чтобы доказать свою невиновность. «Песнь узника» («Не слышно шуму городского»), «Псалом 62» созданы русским, а не шильонским узником-богоборцем. Федор Глинка обращается к Богу со словами любви:

Кого пред утренней зарею

Ищу, как жаждущий воды?

Кому полночною порою

Перескажу мои беды?

По ком душа в тоске? И тело

О ком и сохнет и болит?

В чей горний дом в порыве смелом

Мой дух с молитвою летит?

Тебя, мой Царь, над высотами

Моей судьбы держащий нить,

Так сладко мне хвалить устами,

Так сладко всей душой любить!..

В 1827 и в 1831 годах в «Сыне Отечества» и «Московском Телеграфе» появились отрывки из новой поэмы ссыльного Федора Глинки «Иов. Свободное подражание священной книге», а «Московский Вестник» опубликовал развернутую статью об «Опытах» Федора Глинки и псалмопевцах XVIII века:

«С самого начала Русского стихотворства Поэты наши искали вдохновения в книгах Священных и особенно в Псалмах Давида; каждый давал им особенную форму, ближайшую к духу песнопения, но тем не менее свою собственную. Ломоносов желал, кажется, передать во всей неискаженной простоте смысл подлинника и как будто не имел другого намерения, кроме спокойного возвышения духа своих читателей. Даже в Оде, выбранной из Иова, невзирая на гиперболы, он силен не витийством, но важною простотою истины. Державин самим выбором своих духовных песней доказывает, что имел в виду преимущественно выгоды Поэзии: он, по большей части, берет из Псалма несколько высоких мыслей, могущих усилить предмет, избранный им почти независимо от того песнопения; часто он делает применения совершенно не в духе своего подлинника! Но цель, предположенная им, сего требовала – и, как поэт, он прав!.. Шатров, которого нельзя пройти молчанием, говоря о лучших прелагателях псалмов, сделал из них совершенно новейшую оду! Нередко одной главной мысли Псалма довольно ему для полного метрического стихотворения, изобильного мыслями. Но оживленного одним общим духом! Все они, будучи несходны между собою по целям и исполнению, сходствуют в том, что искали в Еврейской поэзии одного: истины и силы. Автор Опытов Священной Поэзии отличен от них тем, что, кажется, имел в виду преимущественно духовную сторону своего предмета. В его стихотворениях мы найдем все степени чувствований души. Стремящейся от земного, начиная от восторга. Смело возлетающего к небу, до покорности, смиренно вопиющей из праха. Он не ограничился какою-либо одною формою: его стихотворения принимают направление оды, элегии, идиллии, повествования, смотря по одушевляющему его предмету. С тем вместе принимают разнообразие и слог его, живой и сильный».

Далее в статье приводятся примеры из молитвенных стихов Федора Глинки «Гимн Богу», «Искания Бога». В заключительной части выражено отношение молодых любомудров к «Опытам» Федора Глинки и всей русской священной поэзии. Основные критические статьи Степана Шевырева и Ивана Киреевского появятся позже, но уже в этой публикации четко обозначена позиция журнала;

«Обратимся к мысли, что Еврейская поэзия не может и не должна служить образцом для подражания, но что она, как хранилище пиитической истины и силы, всегда была и будет богатым источником вдохновения. Автор Опытов был, кажется, сам убежден в этом. У него нет ни одного стихотворения, которое можно бы назвать, в обыкновенном смысле, преложением или подражанием (Выделено мной. – В.К.). Напитавшись духом высокого песнопения, он производил свое и не изменял тому чувству, которое владело им в то мгновение. Скажем еще к чести Поэта, что он посвящал себя сим высоким предметам в то время, когда наше стихотворство не занимается ничем больше, кроме красивого описания безделиц. («Мои безделки», «И мои безделки» – названия стихотворных сборников Николая Карамзина и Ивана Амитриева. – В.К.) Несколько лет уже Русская Муза расхаживает по комнатам и рассказывает о домашних мелочах, не поднимаясь от земли к небу, истинному своему жилищу! Сами читатели так привыкли к модным игрушкам, что стихотворец, который решается подняться несколько выше, находится в опасности, или показаться скучным, или долго быть непонятным. А журналисты побоятся об нем и напоминать, потому что они сами, вместо того, чтобы направлять мнение публики, не смеют отстать от нее, находят для себя выгодным потакать ее поверхностным суждениям, льстить моде и повторять только то, что услышат! Глинка презрел эту моду: читатели, привыкшие доверять самим себе, увидят, прав ли поэт в этом случае; но если кто, взглянув на заглавие его книги, осудит ее тем только, что этого ныне не читают: то потеря такого читателя – не большая потеря!»

Эта статья в третьем номере, вне всякого сомнения, относится к числу программных. Через восемнадцать лет подобные же мысли выскажет Гоголь в письме к Николаю Языкову о его «Землетрясение» и «Подражание псалму». Образец такого собственного духовного стихотворения появился во втором номере журнала. В самом названии стихотворения Дмитрия Веневитинова «Моя молитва» подчеркивалось ее авторское начало. Обширные цитаты из «Опытов» Федора Глинки тоже выделяли наиболее характерные примеры его неподражательной молитвенной поэзии. В том же 1827 году в журнале появилось еще два молитвенных стихотворения Федора Глинки. В одиннадцатом номере в рецензии на альманах «Литературный Музеум» Владимира Измайлова «Московский Вестник» полностью перепечатал стихотворение «Глас» Федора Глинки. Наша перепечатка – третья:

Чей шепот в душу проникает?

Кто говорит мне: Веселись!

Година счастья наступает,

Уж годы скорби пронеслись,

Уже грехов истерлись цепи

И расклепались кандалы:

Оденутся дубровой степи,

И жатвы взыдут на скалы;

Настанет новых дум порядок,

Свершится ряд заветных числ,

И тайну вековых загадок

И прорицаний темный смысл

Постигнут люди, и мгновенно

Воспрянет всяк как пробужденный

От тяжких воспаленных снов:

Пройдет пиянство шумной злобы

И в наши – чувственные гробы

Войдет вторая жизнь – любовь!

Повеет сладкое прощенье

Над осужденною землей,

И истечет благословенье

На широту земных полей;

И люди встретятся как братья,

И дети – пред лицом Отца –

Друг к другу кинутся в объятья,

И сложат в длань Его сердца!

К этому времени Михаил Погодин уже переписывался с Федором Глинкой. В ноябре 1827 года ссыльный поэт сообщал ему из Петрозаводска: «У меня есть стихотворения, большею частью не занимательные для нынешнего света; это вопли души, излияния чувства». Стихотворение Федора Глинки «Сон» появилось в «Московском Вестнике» в конце 1827 года. С тех пор оно тоже не перепечатывалось:

Я видел сон:

Ах! весь и навсегда в душе записан он!

Мне матушка моя в час утренних видений

Явилась с ласкою, как будто наяву…

Мне помнится, я пал пред нею на колени

И на колени к ней склонил свою главу…

Я плакал, и она (уж больше неземная)

Рыдала надо мной поникнутой главой:

«Ах! милый, милый сын! – мне молвила родная, –

Я вижу жребий твой!»

И долго плакала, потом благословила,

И в темя пламенный дала мне поцелуй,

И, пламенно молясь и плача, говорила:

«Пловец! подводные опасности минуй!

Да будет Он всех дел твоих свидетель!

Люби прекрасную природу ты!

И трудную люби ты добродетель!»

И вдруг я зрю места нездешней красоты…

И он рассеялся мой сон священной!..

Уж ночи черные остатки прочь летят;

Но слезы матери еще, еще кипят

На сей главе, страданью обреченной!

В 1830 году «Московский Вестник» поместит рецензию на новую поэму Федора Глинки «Карелия, или Заточение Марфы Иоанновны Романовой», появившуюся одновременно с пушкинским откликом в «Литературной газете». Пушкин писал:

«Изо всех наших поэтов Ф.Н. Глинка, может быть, самый оригинальный. Он не исповедует ни древнего, ни французского классицизма, он не следует ни готическому, ни новейшему романтизму; слог его не напоминает ни величавой плавности Ломоносова, ни яркой и неровной живописи Державина, ни гармонической точности, отличительной черты школы, основанной Жуковским и Батюшковым. Вы столь же легко угадаете Глинку в элегическом его псалме, как узнаете князя Вяземского в стансах метафизических или Крылова в сатирической притче…»

В том же 1830 году «Московский Вестник» опубликовал еще одно молитвенное стихотворение Федора Глинки «Голос детской любви». Молодые шеллингианцы, вне сомнения, видели в нем родственную душу. Сам же Федор Глинка писал Николаю Погодину после выхода первых номеров: «…В разных местах журнала я замечаю также мысли, заимствованные из философии Шеллинга: некогда я с жадностью слушал лекции сей философии. Всякое понятие о безусловном, о гармонии мира уясняет мысли, возвышает душу».

«Двоевластие» в журнале продолжалось недолго. Уже в марте 1827 года, после выхода первых номеров «Московского Вестника», Пушкин писал Дельвигу о наметившемся расколе:

«…Ты пеняешь мне за «Московский Вестник» – и за немецкую метафизику. Бог видит, как я ненавижу и презираю ее; да что делать? собрались ребята теплые, упрямые; поп свое, а черт свое. Я говорю: господа, охота вам из пустого в порожнее переливать – все это хорошо для немцев, пресыщенных уже положительными познаниями, но мы…… – «Московский Вестник» сидит в яме и спрашивает: веревка вещь какая? (Впрочем, на этот метафизический вопрос можно бы и ответить, да NВ). А время вещь такая, которую с никаким «Вестником» не стану я терять. Им же хуже, если они меня не слушают».

В пушкинском письме – исчерпывающая картина «расстановки сил» в журнале. Поэтому и фраза из его письма Туманскому дух же я, т.е. мы все, православные, как и народная пословица поп свое, а черт свое приобретают вполне конкретный смысл. Пушкин действительно чувствовал себя в журнале попом (естественно, не в буквальном, а переносном смысле), пытался противопоставить немецкой метафизике свой православный дух. В одном из писем он называет своих друзей православной кучкой. Михаил Погодин, судя по всему, пытался добиться определенного баланса сил между любомудрами и пушкинской православной кучкой. В погодинском дневнике есть запись о заседаниях Общества любомудрия в доме Веневитиновых: «Досадно, что не принимаюсь к Веневитиновым. Смотрят на меня как на неспособного к мудрствованию». Ему, выходцу из крепостных, оставались чужды многие умствования современников.

Пушкину не удалось переупрямить молодую редакцию, но и от друзей он помощи не дождался. «Стихов, ради Бога стихов!» – вновь и вновь просил он Николая Языкова, писавшему в это же время брату: «Не в охулку сказать почтенному поэту, а участвовать в журнале – дело не поэтическое». Лицейский друг барон Дельвиг не скрывал своего отрицательного отношения к его участию в издании московского журнала – конкурента петербургских «Северных Цветов». Баратынский не мог нарушить своих обязательств перед «Московским Телеграфом» и Петром Вяземским, вспоминавшем позднее: «Я закабалил себя Телеграфу. Почти в одно время закабалил себя Пушкин Московскому Вестнику. Но он скоро вышел из кабалы, а я втерся и въелся в свою всеми помышлениями и всем телом». Регулярно присылал свои стихи лишь Василий Туманский, адресуя их главному духу Московского Вестника, удивляясь: «Зачем не печатаешь моих стихов? Дурны, что ли? Жги их без пощады».

Пушкин впервые оказался в «Московском Вестнике» не среди своих друзей-поэтов. Не получив поддержки, он уже вскоре отошел от редакционных дел, почуя рифмы, засел в Михайловском. В августе 1827 года он писал Михаилу Погодину уже из Михайловского: «Что вы делаете? Что ваш «Вестник»? Посылаю вам лоскуток «Онегина» ему на шапку». В июне 1828 года по просьбе сотрудников журнала «в сан соредактора журнала возвысили» Степана Шевырева, фактически заменившего Пушкина. Но и в дальнейшем, вплоть до 1830 года, Пушкин продолжал посылать свои стихи «Вестнику» на шапку. Пушкин оставался фортуной журнала уже вне зависимости от него самого. Все личное отошло на второй план, в том числе и дружеские связи поэтов пушкинской плеяды, борьба литературных кланов. Почти неизбежного в таких случаях столкновения поколений, раскола в редакции не произошло. Поэты нового поколения Степан Шевырев и Алексей Хомяков, в течение четырех лет публиковавшие свои стихи рядом с пушкинскими, волейневолей соотносили их не только с Гете, Шиллером, Шеллингом, но и Пушкиным, они прошли школу пушкинской поэзии. Но и сам Пушкин все эти годы на страницах журнала любомудров продолжал вести поэтический диалог с великими немецкими романтиками и немецкой школой в России. В «Московском Вестнике» произведения Пушкина утверждали идеи не французского и не немецкого романтизма, а его собственные, пушкинские, ставшие основой русской поэзии. И самый знаменитый образец русской священной поэзии тоже создан Пушкиным. В 1828 году третий номер «Московского Вестника» открылся пушкинским «Пророком».

Протоиерей Сергей Булгаков напишет через столетие:

«Если бы мы не имели всех других сочинений Пушкина, но перед нами сверкала бы вечными снегами лишь эта одна вершина, мы совершенно ясно могли бы увидеть не только величие его поэтического дара, но и всю высоту его призвания. Таких строк нельзя сочинить или взять в качестве литературной темы, переложения, да это и не есть переложение. Для пушкинского Пророка нет прямого оригинала в Библии. Только образ угля, которым коснулся уст Пророка серафим, мы имеем в 6-ой главе книги Исаии. Но основное ее содержание, с описанием Богоявления в храме, существенно отличается от содержания пушкинского «Пророка»: у Исаии описывается явление Бога в храме, в «Пророке» – явленная софийность природы. Это совсем разные темы и разные откровения».

Считается, что «Пророк» создан в 1826 году, с тех пор Пушкин вполне мог опубликовать его в «Северных Цветах» Дельвига или же отдать Петру Вяземскому в «Московский Телеграф», как это происходило со многими другими стихами, но он опубликовал его именно в «Московском Вестнике», в котором к этому времени уже появилась статья об «Опытах священной поэзии» и стихи Федора Глинки, а также первые религиозно-философские стихотворения Степана Шевырева «Объятия» и Алексея Хомякова «Поэт». Пушкин представил свой образец не преложения и не подражания, а пушкинского поэтического переосмысления библейского сюжета.

В 1829 году в «Московском Вестнике» появится пушкинское стихотворение «Поэт и толпа» («Чернь»), но уже не в журнале, а в одном из пяти тематических сборников (поэзии, прозы, истории, исторических материалов, критики), которые издал Михаил Погодин, лишившись двух своих основных авторов и сотрудников.

Поручик Алексей Хомяков с апреля 1828 года воевал на Дунае, продолжая публиковать в журнале свои новые стихи, созданные на театре военных действий («Сон», «В тени садов и стен Ески-Сарая», «Клинок»). Степан Шевырев с мая 1829 года жил в Италии, воспитывая сына княгини Зинаиды Волконской. Он опубликовал в журнале одно из лучших своих религиозных стихотворений «Преображение», созданное в Италии, но как соредактора его никто не смог заменить. «В то время, когда из круга друзей, стоявших под знаменем Московского Вестника, выбыл Шевырев, из Дерпта переехал на житье в Москву Николай Михайлович Языков и отчасти заменил собою Шевырева», – отмечает биограф Михаила Погодина Николай Барсуков. С зимы 1829 года Николай Языков стал принимать участие в издании, и в 1830 году «Московский Вестник» вышел уже в журнальном варианте, но сроки и периодичность по два номера в месяц так и не удалось восстановить. В «Московском Вестнике» 1830 года имена Пушкина, Степана Шевырева и Алексея Хомякова вновь оказались рядом, а Николай Языков опубликовал свой «Псалом 136», показывая тем самым, что традиции поэтических переложений псалмов далеко не исчерпали себя. Но в год холеры москвичам было явно не до подписки на возобновленный «Московский Вестник». Михаил Погодин принял решение о закрытии журнала.

А через десять лет произошло то, что не могло не произойти. Уже не просто недавние выпускники, а профессора Московского университета Михаил Погодин и Степан Шевырев с помощью Василия Жуковского получили разрешение на издание нового журнала «Москвитянин». К этому времени московские любомудры времен погодинского «Московского Вестника» уже стали основоположниками славянофильства, и погодинский «Москвитянин» вышел как славянофильский журнал.

Первый номер 1841 года открывался программной статьей Степана Шевырева «Взгляд русского на современное образование Европы» и стихотворением Федора Глинки «Москва», ставшем впоследствии популярнейшей хоровой песней «Город чудный, город славный…» на музыку В. Ребикова, М. Гнесина, П. Чеснокова. В первых же номерах появились стихи Алексея Хомякова «Видение», «На перенесение Наполеонова праха», «Ноктюрн». Более поздние его стихи «Давид» и «Кремлевская заутреня на Пасху» тоже впервые увидели свет в «Москвитянине», как и «Часовня Иверской Богоматери» Степана Шевырева, «Землетрясение» и «Подражание псалму» Николая Языкова.

«Московский Вестник» – единственный из журналов четыре года из номера в номер публиковал религиозно-философскую поэзию Пушкинской эпохи. «Москвитянин» – пятнадцать лет. Исторические материалы, прозаические, критические – все это тоже присутствовало, как и в других журналах, но только в «Москвитянине» публикации религиозно-философской и молитвенной поэзии были не единичными, а постоянными. Они составляли лицо журнала, отличали его от всех остальных. Федор Глинка, Василий Жуковский, Михаил Дмитриев, Петр Вяземский, Федор Тютчев, Дмитрий Ознобишин, Евдокия Ростопчина, Евгений Милькеев, Иван Бороздна, Афанасий Ф ет, Аполлон Григорьев, Алексей Плещеев, Юлия Жадовская, Лев Мей – вот далеко не полный перечень поэтов, чья молитвенная поэзия регулярно публиковалась в «Москвитянине». Все пятнадцать лет его автором был Федор Глинка, а во втором номере 1841 года в разделе «Московские ученые и литераторы» появилось сообщение:

«Ф.Н. Глинка. Преложение книги Иова, труд шестилетний, лежит у него до сих пор без употребления. Мы не понимаем причины. Безнравственные и соблазнительные стихотворения, исполненные картин сластолюбия и сладострастия, печатаются и перепечатываются, а высокие красоты книг Церковных, которые внушали столько вдохновения нашим знаменитым литераторам от Симеона Полоцкого до Ломоносова, Державина, Дмитриева, Карамзина, сделались для нас совершенно недоступными. Отчего это?»

Особое значение имеют публикации в «Москвитянине» трех молитвенных стихотворений Николая Языкова «Землетрясение», «Подражание псалму», «Сампсон». Письма Гоголя и Василия Жуковского представляют редчайшую возможность воссоздать это важнейшее явление в истории русской поэзии и духовной жизни.

В ноябрьском письме 1843 года Гоголь делился с Николаем Языковым своим «душевным открытием» – о значении молитв в жизни человека. В февральском письме 1844 года из Ниццы он вновь писал больному Языкову об исцеляющей силе молитв:

«Почем знать, может быть, эти горе и страдания, которые ниспосылаются тебе, ниспосылаются именно для того, чтобы произвести в тебе тот душевный вопль, который бы никак не исторгнулся без этих страданий. Может быть, именно этот душевный вопль должен быть горнилом для твоей поэзии. Вспомни, что было время, когда стихи твои производили электрическое потрясение на молодежь, хотя эта молодежь и не имела поэтического чутья, но заключенный в них лиризм – глубокая истина души, живое отторгновение от самого тела души, потряс их. Последующие твои стихи были обработанное, обдуманнее, зрелее, но лиризм, эта чистая молитва души, в них угаснул… Почем знать, может быть, томления и страдания именно ниспосылаются тебе для того, чтобы ты восчувствовал эти томленья и страданья во всей их страшной силе… Состояние души страждущего есть уже святыня, и все, что ни исходит оттуда, драгоценно, и поэзия, изникшая из такого лона, выше всех поэзий. Прежде, когда еще не испытал я глубоких потрясений душевных и когда силы души моей еще мало были разбужены, видел я в Давидовых псалмах одно восторженное состояние духа в минуту лирического настроения, свободного от забот и безпокойств жизни, но теперь, когда больше прояснились глаза мои, слышу я в каждом слове происхожденье их и вижу, что все это есть не что иное, как излиянья нежной, глубоко страдавшей души, потрясаемой и тревожимой ежеминутно и не находящей нигде себе успокоения и прибежища ни в ком из людей. Все тут сердечный вопль и непритворное восторгновенье к Богу. Вот почему остались они как лучшие молитвы и до сих пор в течение тысячелетий низводят утешенье в души. Перечти их внимательно или, лучше, в первую скорбную минуту разогни книгу наудачу, и первый попавшийся псалом, вероятно, придется к состоянию души твоей. Но из твоей души должны исторгнутся другие псалмы, не похожие на те, из своих страданий и скорбей исшедшие, может быть более доступные для нынешнего человечества, потому что и самые страдания и скорби твои более доступны нынешнему человечеству, чем страданья и скорби Давидовы».

Стихотворение Николая Языкова «Землетрясение» появилось в том же 1844 году в десятом номере «Москвитянина», первый номер 1845 года открывался его стихотворением «Подражание псалму». Предсмертным стало его стихотворение «Сампсон», опубликованное в 1846 году.

Первым откликнулся на эти новые стихи Николая Языкова Гоголь, писавший 2 декабря 1844 года из Франкфурта:

«Благодарю тебя друг, за письмо от 5 ноября, а еще более Бога за то, что желание сердца моего сбывается. Говоря это, я намекаю на одно стихотворение твое, ты, верно, сам догадаешься, что на «Землетрясение». Да послужит оно тебе проспектом вперед! Какое величие, простота и какая прелесть внушенной Самим Богом мысли! Оно верно произвело у нас впечатление на всех, несмотря на разность вкусов и мнений…»

Второе письмо Гоголя датировано 26 декабря 1844 года. В дальнейшем, объединив эти два письма и значительно сократив, Гоголь использовал их в XV и XXXI главах «Выбранных мест из переписки с друзьями». Определяя предметы для лирического поэта, Гоголь писал в начале второго письма и статьи:

«Твое стихотворенье «Землетрясение» меня восхитило. Жуковский также был от него в восторге. Это, по его мнению, лучшее не только из твоих, но даже из всех русских стихотворений. Взять событие из минувшего и обратить его к настоящему – какая умная и богатая мысль! А примененье к поэту, завершающее оду, таково, что его следует всякому из нас, каково бы ни было его поприще, применить к самому себе в эту тяжелую годину всемирного землетрясения, когда все помутилось от страха за будущее. Друг! перед тобой разверзается живоносный источник. В словах твоих поэту:

И приноси дрожащим людям

Молитвы с горней вышины! –

заключаются слова тебе самому. Тайна твоей музы тебе открывается. Нынешнее время есть именно поприще для лирического поэта… Нужно, чтобы твои стихи стали так в глазах всех, как начертанные на воздухе буквы, явившиеся на пиру Валтасара, от которых все пришло в ужас еще прежде, чем могло проникнуть самый их смысл. А если хочешь быть еще понятней всем, то, набравшись духа библейского, опустись с ним, как со светочем, во глубины русской старины и в ней порази позор нынешнего времени и углуби в то же время глубже в нас то, перед чем еще позорнее станет позор наш. Стих твой не будет вял, не бойся; старина даст тебе краски и уже одной собой вдохновит тебя! Она так живьем и шевелится в наших летописях…»

Второе письмо и вторая статья также начинались с «Землетрясения»:

«Пишу к тебе под влиянием того ж стихотворенья твоего: «Землетрясения». Ради Бога, не оставляй начатого дела! Перечитывай строго Библию, набирайся русской старины и, при свете их, приглядывайся к нынешнему времени. Много, много предстоит тебе предметов, и грех тебе их не видеть. Жуковский недаром доселе называл твою поэзию восторгом, никуды не обращенным. Стыдно тратить лирическую силу в виде холостых выстрелов на воздух, тогда как она дана тебе на то, чтобы взрывать камни и ворочать утесы. Оглянись вокруг: все теперь – предметы для лирического поэта…».

Третье письмо от 2 января 1845 года не вошло в «Выбранные места…». В нем Гоголь подробно разбирает новое стихотворение Николая Языкова «Подражание псалму»:

«Стихи, присланные тобой в образчик духовных стихотворений («Блажен, кто мудрости высокой»), получил и прочел с удовольствием. В них есть простота, величие и светлость, но они далеки от «Землетрясения». Я не думаю даже, чтобы форма псалмов была прилична тем духовным стихотворениям, какие потребны в наше время. По крайней мере псалмы должны быть собственные, а не переделанные из Давида…».

В апреле 1846 года, еще до появления «Выбранных мест…» Николай Языков сообщал Гоголю о выходе лекций Степана Шевырева «История русской словесности, преимущественно древней», подчеркивая: «Эти лекции – подвиг важный и безсмертный: теперь перестанут думать, что наша словесность началась с Кантемира. Также придет время, когда увидят, что и история началась не с Лефорта!!» В 1844–1845 годах Степан Шевырев прочитал в Московском университете публичный цикл из тридцати трех лекций, в которых русская история действительно впервые начиналась не с Лефорта, а с крещения Руси, русская поэзия – не с Кантемира, а с митрополита Илариона, игумена Феофана Печерского, Нестора-летописца.

Приведем два фрагмента из первой лекции. Они говорят сами за себя:

«В XI веке начинаются первые значительные памятники нашей письменности и произведения, означаемые именами писателей. Византийское образование, переселенное к нам в X веке вместе с христианскою верою, усваивается на Руси и принимает особенный народный характер. К этому столетию относится основание первого народного русского монастыря, Киево-Печерского, который во времена господства грубой силы и разъединения образует силу духовную и является первым источником единства, любви и просвещения. Около него сходятся три великие двигателя этой внутренней жизни и слова: Иларион, первый митрополит из русских проникший в основную глубину христианства, как мы видим из его творений, недавно открытых; Феодосий, первый установитель монастырского общежития, имевшего впоследствии такое великое духовное влияние на всю Россию, и Нестор-летописец, из смиренной кельи которого вытекают две струи народного предания: Жития Святых, отражающие духовную жизнь подвигоположников нашей Церкви, и летопись, источник нашего народного самопознания, где глядится вся первоначальная жизнь нашей Древней Руси».

* * *

«В XII веке более и более раскрывается то, что приготовлено было в XI. Немногие обломки дошли до нас от нашей дотатарской древности; но и по ним мы можем достоверно заключать, что велико и значительно уже было здание. Эти немногие, но важные отрывки, связанные вместе одною мыслию, представят нам довольно полное зрелище внутренней жизни народа. В картине образования этого века мы увидим прямое действие Церкви на наш народ. Жития Святых раскроют перед нами, как сильно мысль веры двигала и соединяла все сословия. Скромное «Хождение» Даниила Паломника в Иерусалим в то время, когда Запад совершал свои блистательные Крестовые походы, покажет нам, что мысль наших предков стремилась также ко Гробу Христову, но, отстаивая жизнь у себя, они могли только посылать туда молитвы о единстве Земли Русской. «Поучение» Владимира Мономаха кратко, но сильно изобразит нам наше древнее христианское воспитание, в котором таилось начало духовной силы, до сих пор еще не совсем в нас развитое, и предложит первую значительную исповедь наших коренных недостатков… Проповедь Кирилла Туровского, которой могла бы позавидовать христианская Европа того же столетия, разоблачит перед нами глубокие тайны Христовой жизни и учения, будет для нас живым свидетелем того, как всемирно предки наши XII века принимали христианство, и глубину мысли христианской облечет в возвышенные поэтические образы».

Известное пушкинское высказывание 1834 года о том, что «Слово о полку Игореве» возвышается уединенным памятником в пустыне нашей древней словесности, характерно как раз для тех времен, когда оно было единственным из открытых памятников и все вокруг казалось пустыней по сравнению с Европой, которая, как отмечал Пушкин, «наводнена была неимоверным множеством поэм, легенд, сатир, романсов, мистерий». Времена этого неимоверного множества поэм и романсов и в Европе наступят гораздо позже. «Слово о полку Игореве» на европейском фоне рубежа XII–XIII веков вполне сравнимо с первыми поэмами о Крестовых походах, но подобные представления о древней словесности России типичны не только для Пушкинской эпохи. Степан Шевырев тоже говорит о немногих обломках дотатарской древности XII и безплодии XIII века: «Как унылая степь, протянется он перед нами. Лишь только одинокая проповедь Серапиона раздастся в нем, подражая то скорбному, то гневному, то утешительному голосу пророков во времена вавилонского плена».

Открытие «Слова о полку Игореве» произошло в 1800 году, «Древних Российских Стихотворений» (Сборника Кирши Данилова») – 1808-м. Это, по сути, все, что мог знать Пушкин. Некоторые отрывки еще неопубликованных произведений вошли в «Историю Государства Российского» Н.М. Карамзина. Первая публикация «Слова о Законе и Благодати» появилась в 1844 году; что и позволило Степану Шевыреву начать летоисчисление русской литературы с имени митрополита Илариона. Степан Шевырев говорил о проповедях Кирилла Туровского, еще не зная его молитв, опубликованных в 1860-е годы, неопубликованными оставались «Слово о погибели Русской земли», «Воинские повести», в корне изменившие представление о безплодии XIII века. До середины XIX века никто не знал даже о существовании самых древних мозаик киевского Софийского собора, их «случайно» обнаружил под отвалившейся штукатуркой художник Федор Солнцев. Имя Андрея Рублева стало всемирным лишь в начале XX века.

Мозаики киевского Софийского собора, «Слово о Законе и Благодати» митрополита Илариона, молитвы Кирилла Туровского оставались невидимым градом Китежем, но пришло время – и они поднялись со дна Светлояра, зазвучали их колокола…

В середине 1840-х годов пришло время открытия христианских основ русской культуры. Степан Шевырев сформулировал основную идею:

«Наше русское народное тем отличается от других, что оно с самого начала бытия своего окрестилось, облеклось во Христа. Мы называли себя искони людом крещеным, православным. Нам даже ставили и ставят вину, что мы так тесно сопрягли христианское с народным; но обвинители наши не замечают, что в этом заключалась, с одной стороны, возможность – дать народной сущности прочность непоколебимую, потому что раз облеченное во Христа не умирает; с другой же стороны – предохранить себя от односторонней исключительности, потому что в христианстве начало любой всемирной, и тот народ только может явиться со временем сосудом всеобщего примирения, кто возрастит в себе до конца семя Христово».

Но славянофилы Степан Шевырев, Алексей Хомяков или, через десятилетия, почвенник Федор Достоевский могли сколько угодно говорить о всемирной отзывчивости, о соборности русского народа, западники не переставали обвинять их в одном – подчеркивании односторонней исключительности. Историческое значение лекций Степана Шевырева состояло еще и в том, что столкновение этих двух, давно витавших в воздухе идей, впервые произошло не в литературных салонах Москвы, а публично – с университетской кафедры.

Профессор-славянофил Степан Шевырев противостоял профессору-западнику, кумиру студенческой молодежи Тимофею Грановскому, читавшему в эти же самые годы цикл публичных лекций по всемирной истории. Выдающийся филолог Федор Буслаев вспоминал о своем университетском наставнике: «Избранное московское общество неутомимо собиралось его слушать, ученые и неученые. Двор университета был заставлен каретами. Лекции производили большое впечатление… Курс Грановского, имевший свои достоинства и свою партию, нисколько не мешал его успехам, несмотря на старания противников».

Окончательную черту в противостоянии двух партий Николай Языков подведет стихотворением «К ненашим»:

… Не любо вам святое дело

И слава нашей старины;

В вас не живет, в вас помертвело

Родное чувство. Вы полны

Не той высокой и прекрасной

Любовью к Родине, не тот

Огонь чистейший, пламень ясный

Вас поднимает, в вас живет

Любовь не к истине и благу!

Народный глас – он Божий глас –

Не он рождает в вас отвагу:

Он чужд, он странен, дик для вас.

Вам наши лучшие преданья

Смешно, безсмысленно звучат;

Могучих прадедов деянья

Вам ничего не говорят;

Их презирает гордость ваша.

Святыня древнего Кремля,

Надежда, сила, крепость наша –

Ничто вам! Русская земля

От вас не примет просвещенья,

Вы страшны ей: вы влюблены

В свои предательские мненья

И святотатственные сны!

Хулой и лестию своею

Не вам ее преобразить,

Вы, не умеющие с нею

Ни жить, ни петь, ни говорить!

Умолкнет ваша злость пустая,

Замрет неверный ваш язык:

Крепка, надежна Русь Святая,

И русский Бог еще велик!

«Сам Бог внушил тебе прекрасные и чудные стихи «К ненашим»… – напишет ему Гоголь в начале февраля 1845 года. – Они еще лучше самого «Землетрясения» и сильней всего, что у нас было писано доселе на Руси». Характерна приписка в следующем февральском письме: «Стихи «К ненашим» произвели такое же впечатление, как на меня самого, на моих знакомых, т.е. на графинь Виельгорских и на графа Толстого, которые от них без ума, но Тургенев, кажется, закрутит нос, а, может быть, даже и чихнет». Таковой была реакция не только западников (упомянутый Гоголем ближайший пушкинский друг Александр Тургенев принадлежал к их числу). Каролина Павлова направила Николаю Языкову стихотворное послание от имени славянофилов: «И я глубоко негодую,/Что тот, чья песнь была чиста,/На площадь музу шлет святую,/Вложив руганья ей в уста». Пройдет время, и в самом начале Крымской войны Каролина Павлова тоже выведет на площадь свою музу – напишет стихотворение «Разговор в Кремле», вставшее в один ряд с «Клеветникам России», «К не нашим», с руганьями Алексея Хомякова, Федора Тютчева…

В статье «В чем же наконец существо русской поэзии…» Гоголь разбирает в основном ранние стихи Николая Языкова, из поздних он называет лишь «Землетрясение», отметив:

«… Уделы поэзии не равны. Одному определено быть верным зеркалом и отголоском жизни – на то и дан ему многосторонний описательный талант. Другому повелено быть передовою, возбуждающею силою общества во всех его благородных и высших движениях – и на то дан ему лирический талант. Не попадает талант на свою дорогу, потому что не устремляет глаз высших на самого себя. Но Промысл лучше печется о человеке. Бедой, злом и болезнью насильно приводит он его к тому, к чему он не пришел бы сам. Уже и в лире Языкова заметно стремленье к повороту на свою законную дорогу. От него услышали недавно стихотворенье «Землетрясение», которое, по мненью Жуковского, есть наше лучшее стихотворение».

Можно внести уточнение: на свою законную дорогу Николай Языков попал не в последних стихах, а с первой же «Молитвы» («Молю Святое Провиденье…»), ставшей одним из популярнейших алябьевских романсов уже в 1820-е годы, его подражания псалмам появились еще в 1830 году, к библейской поэзии он вновь вернулся перед смертью. Гоголю важно было отметить именно поворот, произошедший в середине 1840-х годов в русской поэзии, обратившейся к религиозным темам. Гоголь приводит один пример, но можно привести и другие. В 1844 году в четвертом номере «Москвитянина» (за полгода до «Землетрясения») появился «Давид» Алексея Хомякова. В этом стихотворении, «Исповеди», датированной тем же 1844 годом, в дальнейшей поэтической публицистике Хомяков тоже брал событие из минувшего и обращал его к настоящему. Точно такой же прием, так сказать обратной исторической перспективы, широко использовал в своих политических стихах 1850–1860-х годов Федор Тютчев.

Все сказанное Гоголем о «Землетрясении» можно применить к Петру Вяземскому едва ли не в большей степени, чем к Николаю Языкову, вернувшемуся к своим ранним молитвам. Здесь же автор сатиры 1828 года «Русский Бог», ведущий критик-западник «Московского Телеграфа» через двадцать лет превратился в создателя, в буквальном смысле, аллилуйной «Святой Руси»:

…Как в эти дни годины гневной

Ты мне мила, Святая Русь!

Молитвой теплой, задушевной

Как за тебя в те дни молюсь!

Жуковский писал Петру Вяземскому вскоре после публикации «Святой Руси»:

«Твои стихи, не поэзия, а чистая правда. Но что же поэзия, как не чистая высшая правда? Твои стихи п р а в д а потому, что в них просто, верно, без всякой натяжки выражается то, что глубоко живет в душе, не подлежит произвольному умствованию, не требует никаких доказательств разума, что живет в душе вопреки всем софизмам отрицания, вопреки даже самим противоречащим фактам, живет, как всякая Божия истина, не из ума человеческого исходящая, потому именно гордостию его отвергаемая, что она вне его существует, потому именно не отрицаемая, что не принадлежит к области очевидности и не подвластна механической силе логических доказательств. Твои стихи, поэтический крик души…».

После 1917 года во все издания Вяземского включался никогда не издававшийся в дореволюционной России «Русский Бог», но ни в одно не вошла «Святая Русь», равно как и многие другие крики души…

Гоголь на примере «Землетрясения» зафиксировал момент поворота в русской поэзии после рокового 1837 года. Пушкин для Гоголя, как и Жуковского, всегда оставался тем кристаллом, в котором преломляются все лучи: «На Пушкине оборвались все вопросы, которые дотоле не задавались никому из наших поэтов и в которых виден дух просыпающегося времени». После Пушкина на эти вопросы некому было ответить. Дух просыпающегося времени дал знать о себе в «Землетрясение» не только в переносном смысле. Николай Языков описывает легендарное землетрясение в Константинополе, когда

По всей пространной Византии,

В отверстых храмах, Богу сил

Обильно пелися литии,

И дым молитвенных кадил

Клубился; люди, страхом полны,

Текли перед Христов алтарь:

Сенат, синклит, народа волны

И сам благочестивый царь.

Византию спасла молитва. Россию может спасти только молитва. Таков смысл стихотворения. Отсюда и заключительные строки о высшем предназначении поэта и поэзии:

… Так ты, поэт, в годину страха

И колебания земли

Несись душой превыше праха

И ликам ангельским внемли,

И приноси дрожащим людям

Молитвы с горней вышины,

Да в сердце примем их и будем

Мы нашей верой спасены.

Николай Языков следует пушкинскому завету. В своей статье Гоголь трижды повторяет пушкинские строки вовсе не потому, что он не видел «повторов». В них смысл всей статьи и ответ на вопрос: в чем ж е наконец существо русской поэзии:

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв.

Одна из основных тем, если не основная, всей переписки Гоголя с друзьями,– молитва и поэзия, поэзия как молитва. В основе статьи «О лиризме наших поэтов» – письмо к Жуковскому, статьи «Предметы для лирического поэта в нынешнее время» – письма к Николаю Языкову. Но помимо писем Гоголя сохранились письма к Гоголю, затрагивающие тот же круг проблем. Два письма Жуковского к Гоголю «О молитве» и «О поэте и современном его значении», неотделимые от гоголевских «Выбранных мест…» Об этом можно судить по выбранным местам из этих писем Жуковского:

«Бог требует от нас молитвы. На что Ему наша молитва? Спросит умствователь. Нужно ли Его преклонять на милость, когда Он по существу своему есть милость верховная? Нужно ли и Ему Самому устанавливать между собою и человеком обряд моления с словесною формою молитвы?» –

задает Жуковский вопрос за вопросом. И сам же отвечает умствователю:

«Самоотвержением мы приходим к молитве, а молитва, будучи высшею степенью самоотвержения, усиливает его в душе нашей и им нас совершенствует. Молитва Господня есть голос и выражение чистейшего самоотвержения, усиливает его в душе нашей и им нас совершенствует.

Творец вложил свой дух в творение: поэт, его посланник, ищет, находит и открывает другим повсеместное присутствие духа Божия. Таков истинный смысл его призвания, его великого дара, который в то же время есть и страшное искушение, ибо в сей силе для полета высокого заключается и опасность падения глубокого».

Второе письмо заканчивается стихотворением о божественном назначении поэзии как религии небесной. Последние строки стихотворения Жуковского, как и последние строки «Землетрясения», неотделимы от пушкинских «Мы рождены для вдохновенья…». Жуковский выводит свою поэтическую формулу:

Поэт, будь тверд! Душою не дремли!

Поэзия есть Бог в святых мечтах земли.

В августе 1848 года, после публикации второго письма в «Москвитянине», Степан Шевырев писал Жуковскому: «Письмо Ваше к Гоголю произвело сильное впечатление и, что мне особенно приятно, на молодежь. Это новое данное Вами начало для будущей русской эстетики, которая должна быть построена на христианском основании (Выделено мной. – В.К.).

Князь Владимир, приняв крещение, не мог не сокрушить свои же собственные кумиры. Жуковский создавал культ русского романтизма, сам был культовым поэтом-романтиком, поэтому и сокрушать былые кумиры предстояло ему самому. Что он и сделал. Жуковский впервые не только заговорил о страшном искушении, опасности падения глубокого, он назвал имя искусителя.

»…Обратим взор на Байрона – дух высокий, могучий, но дух отрицания, гордости и презрения. Его гений имеет прелесть Мильтонова сатаны; но у Мильтона эта прелесть не что иное, как поэтический образ, только увеселяющий воображение; а в Байроне она есть сила, стремительно влекущая нас в бездну сатанинского падения. Но Байрон сколь ни тревожит ум, ни подвергает в безнадежность сердце, ни волнует чувственность, его гений все имеет высокость необычайную (может быть, оттого еще и губительнее сила его поэзии): мы чувствуем, что рука судьбы опрокинула создание благородное и что он прямодушен в своей всеобъемлющей ненависти – перед нами тиран Прометей, прикованный к скале Кавказа и гордо клянущий Зевеса, которого коршун рвет его внутренности».

В 1822 году в своем переводе «Шильонского узника» Жуковский «опустил» тираноборческие мотивы, сохранив при этом романтический ореол самого байронизма. Жуковский-романтик шел по стопам Байрона-поэта, но не Байрона-богоборца. Этим он отличался от многих русских байронистов, воспринявших вместе с поэзией Байрона тему богоборчества, демонизма.

Вильгельм Кюхельбекер, начинавший с гимнов Бахусу, Аполлону, входивший в лицейское «литературное братство» поэтов-романтиков, одним из немногих осмелился сделать шаг в сторону. В 1822 году появились его первые библейские стихи «Пророчество», «Пятая заповедь», «Упование на Бога», созданные на Кавказе под влиянием Грибоедова. Этим же годом датируется «Давид» самого Грибоедова. Почти через четверть века Кюхельбекер запишет в сибирском дневнике: «…Я тогда только что начал знакомиться с книгами Ветхого Завета, которые покойный Грибоедов заставил меня прочитать». Лицейские друзья отреагировали незамедлительно. Пушкин напишет из Кишинева брату 4 сентября 1822 года: «Читал стихи и прозу Кюхельбекера – что за чудак! Только в его голову могла войти жидовская мысль воспеть Грецию, великолепную, классическую, поэтическую Грецию, Грецию, где все дышит мифологией и героизмом, – славяно-русскими стихами, целиком взятыми из Иеремия. (Через шесть лет в «Пророке» он сам обратится к церковно-славянской лексике и к пророку Исайе. – В.К.). Что бы сказал Гомер и Пиндар? – но что говорят Дельвиг и Баратынский?» Мнение Гомера и Пиндара мы, конечно, не узнаем, но Дельвиг напишет своему лицейскому другу в конце 1822 года: «Ах, Кюхельбекер! Сколько перемен с тобой в два-три года!.. Грибоедов соблазнил тебя, на его душе грех!» Через год Василий Туманский выскажется опять же от имени всех друзей, еще более определенно: «Какой злой дух, в виде Грибоедова, удаляет тебя в одно время и от наслаждений истинной поэзии и от первоначальных друзей твоих!» Он предостережет его и от увлечения Библией, поясняя, что она, «несмотря на безчисленные красоты, может превратить Муз в церковных певчих». Письмо заканчивалось словами: «Умоляю тебя, мой благородный друг, отстань от литературных мнений, которые погубят твой талант и разрушат наши надежды на твои произведения. Читай Байрона, Гете, Мура и Шиллера…»

Библия оставалась единственной книгой Кюхельбекера в одиночках Кексгольмской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской крепостей. И все двадцать лет тюрьмы и ссылки он писал библейские стихи и молитвы. Друзья, в первую очередь Жуковский, выхлопотали для него разрешение получать книги и журналы, он вновь стал читать Байрона, Гете, Мура и Шиллера… Все эти имена, наряду с Пушкиным, Жуковским, Грибоедовым, Лермонтовым и другими современниками, есть в его дневнике размышлений о прочитанном, споров, диалогов, воспоминаний. Нет в русской литературе книги, равной дневнику христианского поэта Вильгельма Кюхельбекера. Удивительны совпадения его мыслей, буквально по годам, с тем же Жуковским. Между ними не было никаких контактов («чистота эксперимента» обезпечена полностью) журналы он получал только десятилетней давности, не мог быть в курсе текущей литературы, критических баталий, тем не менее Кюхельбекер и Жуковский не разъединены ни временем, ни пространством. Они находятся в других координатах времени и пространства… В этом смысле характерна дневниковая запись 1845 года Кюхельбекера о Байроне (Жуковский писал Гоголю о Байроне в 1848 году): «Начал читать Байронова «Каина», признаюсь, страшно. Богохульства его демона ничего не значат в сравнении с ужасным вопросом, на который нет ответа для человеческой гордости; этот ответ: зачем было сотворить мир и человека? Тут только один ответ – в христианском смирении. «Горшку ли скудельному вопрошать гончара: зачем ты меня сделал?» Но Бог благ… Итак, не для страданья же он создал то, что создал. Самые простые вопросы без веры неразрешимы».

Уже в 1832 году лермонтовские строки звучали как предвестье преодоления байронизма:

Нет, я не Байрон, я другой,

Еще неведомый избранник,

Как он гонимый миром странник,

Но только с русскою душой…

В 40-е годы в этой русской душе Гоголь впервые увидел дух просыпающегося времени, но имя культового поэта европейского романтизма оставалось «неприкасаемым».

Жуковский первым заговорил о сатанизме Байрона. Осторожничал даже Гоголь. В «Выбранных местах…» он лишь вскользь упомянул о гениальных заблуждениях Байрона. Не спасло… Гоголю не простили не Байрона, а того, что он, будучи автором «Мертвых душ», заговорил о путях спасения этих мертвых душ …

В конце 40-х годов Жуковский, вслед за Гоголем, подготовил к изданию свою переписку с друзьями, но книга не прошла ни через светскую, ни через духовную цензуру. Жуковский сам отказался от ее публикации, записав: «Я хотел делиться со своими соотечественниками теми мыслями, которые жизнь развила в голове и сердце. Это не нужно; гораздо вернее, покойнее и смиреннее думать и выражать искренно свои мысли про себя». Из этой последней книги Жуковского сохранилось лишь три статьи, появившиеся в конце 40-х годов в «Москвитянине», – два письма к Гоголю и письмо к Петру Вяземскому о его стихотворении «Святая Русь».

Вернемся к пушкинскому завету, проследим его дальнейшую судьбу после «Землетрясения» Николая Языкова и крылатой фразы Жуковского «Поэзия есть Бог в святых мечтах земли».

В начале 1840 года, еще до издания «Москвитянина», Михаил Погодин передаст на прочтение Гоголю «желтую тетрадь» со стихами своего студента и пансионера Афанасия Фета, возвращенную со словами: «Это несомненное дарование». Будущий жрец «чистого искусства» дебютировал в первых же номерах «Москвитянина» 1842 года. Вслед за фетовскими стихами «Мадонна», молитвой «Аvе Маriа» на страницах «Москвитянина» увидели свет «Священный благовест» студента Якова Полонского, «Нет, за тебя молиться я не мог» студента Аполлона Григорьева, в начале 50-х годов возглавившего «молодую редакцию» «Москвитянина».

«Москвитянин» с первого номера противостоял петербургским «Отечественным Запискам» с «неистовым Виссарионом», точно так же как «тройственный союз» поэтов «чистого искусства» – «Современнику» с Чернышевским и Добролюбовым. Петр Вяземский, принимавший участие почти во всех, по его выражению, журнальных подранках и 20-х и 40–50-х годов, писал в стихотворении 1861 года:

…Всем лжепророкам я не верю и не верил,

И поклоненье им мне кажется смешным.

Так что ж? Белинский ваш, хоть будь сто раз Белинский,

Весь Русский журнализм нельзя ж за ним признать.

Вольно ж вам, рекрутам его, под лад воинский,

При имени его на вытяжке стоять.

Белинский ваш кумир – имею честь поздравить

Вас с праздником! Ему и отдавайте честь:

Ему вы можете и памятники ставить,

И сами в памятник ему себя возвесть.

Опять поздравлю вас: вам воля и свобода!

Но волю и мою вы предоставьте мне:

Я не мешаю вам быть вашего прихода,

И рад я, что у нас хоругви не одне.

Евдокия Ростопчина заявила в 1856 году:

…Я разошлася с новым поколеньем,

Прочь от него идет стезя моя;

Понятьями, душой и убежденьем

Принадлежу другому миру я…

Решающую роль в этой проблеме отцов и детей сыграла средневековая ересь, так и называвшаяся – нигилизм. Поэты Пушкинской эпохи Федор Глинка, Петр Вяземский, Евдокия Ростопчина, Федор Тютчев оказались не того прихода именно потому, что не изменили своей вере, не признали атеизма шестидесятников.

В 1856 году Афанасий Фет, Аполлон Майков, Яков Полонский создали «тройственный союз» поэтов, провозгласивший своей программой пушкинский завет: «Мы рождены для вдохновенья, // Для звуков сладких и молитв». Поэты «чистого искусства», как и поэты Пушкинской эпохи, разошлись с новым поколеньем не по поэтической, а по религиозной несовместимости. Они противопоставили «некрасовской школе» поэзии гнева и печали идею чистоты поэзии, очищенной от дидактизма (так они называли идеологический диктат), о котором сам же Некрасов скажет: «Злобою сердце питаться устало: // Много в ней правды, // Да радости мало».

Поэты «чистого искусства» сохранили верность пушкинскому завету. Молитвенная лирика Афанасия Фета, Аполлона Майкова, Якова Полонского, Алексея Толстого, Алексея Апухтина – выдающееся явление русской поэзии второй половины XIX века.

В пушкинском поэтическим диалоге «Поэт и толпа» Чернь задает Поэту вопросы о пользе поэзии, звучавшие во все времена:

…Если ты небес избранник,

Свой дар, Божественный посланник,

Во блага нам употребляй:

Сердца собратьев исправляй.

В 1856 году в некрасовском стихотворном манифесте «Поэт и гражданин» этот вечный вопрос Поэту задаст уже не Чернь, а Гражданин. В 1959 году на подобные же упреки Алексей Толстой ответит в стихотворении «И.С. Аксакову»:

…В моих стихах находишь ты,

Что в них торжественности много

И слишком мало простоты.

Так. В безпредельное влекома,

Душа незримый чует мир,

И я не раз под голос грома,

Быть может, строил мой псалтирь.

Но я не чужд и здешней жизни;

Служа таинственной отчизне,

И я в пылу душевных сил

О том, что близко, не забыл…

Стихотворение Алексея Толстого заканчивается строками:

Гляжу с любовью я на землю,

Но выше просится душа…

Строки Алексея Толстого перекликаются с пушкинским стихотворением «Поэт и толпа», со стихами Жуковского, Николая Языкова. «Двух станов не боец», – скажет он о себе и о противостоянии славянофилов и западников. Но был и третий стан, к которому принадлежал Алексей Толстой – поэтов «чистого искусства»…

Петр Вяземский писал в 1827 году: «В кругообращении умственной деятельности старое делается новым, а новое старым». Вся история русской поэзии состоит из таких кругообращений, из открытий нового в забытом старом.

Еще до публикации «Сборника Кирши Данилова» первооткрывателем былин в живом исполнении вполне мог стать в 1784 году губернатор Олонецкого края Гавриил Державин, но лишь через семьдесят пять лет первые записи былин на Русском Севере сделал ссыльный студент Павел Рыбников, а после него, в 1871 году – Александр Гильфердинг. Самое же удивительное состоит в том, что наиболее известные былины, ставшие классикой («Илья Муромец и Соловей-разбойник», «Илья Муромец и Калин-царь»), Рыбников, а через двенадцать лет Гильфердинг записали от одного и того же сказителя – Трофима Рябинина, и в одном и том же месте – на Кижском погосте, при этом ни словом не упомянув в своих записках о жемчужине русского деревянного зодчества – Спасском соборе. Рыбников и Гильфердинг слышали былины, но не видели Кижей. Время открытия Кижей еще не пришло…

Новые открытия забытого старого еще впереди. Появилось же в 1989 году имя поэтессы XVII века Евфимии Смоленской, с которой мы должны начинать историю всей женской поэзии – не с конца XVIII века и первой «русской Сафо» Анны Буниной, а столетием раньше – со смоленской попадьи Евфимии, с ее «песни плачевной» о своем муже, истоки которой – духовные стихи и народные женские причитания, плачи о своих мужьях Ярославны из «Слова о полку Игореве», княгини Евдокии из «Жития Дмитрия Донского».

Неизвестными, как религиозные поэты, продолжают оставаться Василий Жуковский, Федор Глинка, Петр Вяземский, Иван Козлов, Николай Языков, Алексей Хомяков, Федор Тютчев и многие другие. Вильгельма Кюхельбекера до сих пор знают лишь по роману «Кюхля» как ближайшего лицейского друга Пушкина и поэта-декабриста. Его тюремная тетрадь «Духовных стихотворений» так и осталась неизданной ни в XIX, ни в XX веке.

Особое место в русской поэзии XIX века занимают молитвы, ставшие романсами, которые по тем же самым идеологическим причинам оказывались вне поэтических и песенных антологий. «Отцы пустынники…» Пушкина – Даргомыжского, «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою» Лермонтова – Варламова, «В минуту жизни трудную» Лермонтова – Глинки, «Выхожу один я на дорогу» Лермонтова – Шашиной, «Вечерний звон» Козлова – Алябьева, «Молю Тебя, Создатель мой» Жадовской – Даргомыжского, «Горними тихо летела душа небесами» Алексея Толстого – Мусоргского, «Подвиг есть и в сраженьи» Хомякова – Чайковского, а в начале XX века – «Благовещенье в Москве» Бальмонта – Панченко, «Колокольчики и колокола» Бальмонта – Рахманинова, «Девушка пела в церковном хоре» Блока – Вертинского, «Христос Воскрес!» Вячеслава Иванова – Гречанинова, «Весна монастырская» Городецкого – Стравинского и многие другие произведения свидетельствуют о том, что русская поэзия и музыка не утратили религиозный дар вестничества, выдержали самое тяжелое испытание последних столетий – секуляризацию. Нам еще предстоит осознать и оценить феноменальность самого этого явления русской религиозной поэзии, музыки, а также русской религиозной живописи, графики.

Само понятие религиозная поэзия включает все жанры и формы как церковной литургической и гимнографической поэзии, так и внецерковной – молитвы и молитвенные стихи, народные и авторские духовные стихи, переложения псалмов и других библейских сюжетов, поэмы и драмы на библейские и евангельские темы. Но молитвы и молитвенные стихи отличаются от всех других поэтических произведений на религиозные темы, являясь ничем иным, как молитвенной лирикой, возникшей из молитвословия псалмов. Жанровое разделение на эпос и лирику происходило не только в античной поэзии. Наглядным примером возникновения сразу двух форм лирики – религиозной и любовной – может служить библейская поэзия. «Псалтирь» царя Давида – высочайший образец религиозной лирики, выражения любви к Богу. «Песня песней» его сына, царя Соломона – такой же образец любовной лирики.

В русской поэзии Пушкинской эпохи и всего XIX века таким новым жанром стали молитвы и молитвенные стихи. Гимн Жуковского – Львова не случайно назван «Молитвой Русского народа», в нем звучала мольба каждого – Боже, Царя храни!.. Молитвы и молитвенная лирика Жуковского, Федора Глинки, Кюхельбекера, Пушкина, Петра Вяземского, Дмитрия О знобишина, Николая Языкова, Ивана Козлова, Алексея Кольцова, Михаила Аермонтова, Аполлона Григорьева, Алексея Плещеева, Якова Полонского, Николая Щербины, К.Р. (Константина Романова) впрямую уже почти не связаны с псалмами и каноническим молитвословием. Лирическое авторское начало выступает на первый план.

«Сельская церковь» Петра Вяземского, сонеты «Часовня Иверской Богоматери» Степана Шевырева, «Кремлевская заутреня на Пасху» Алексея Хомякова, «Чудесный храм» Петра Ершова, «Плач Богородицы» Юлии Жадовской, «Пред иконой Матери Всех Скорбящих» Ивана Клюшникова, «Лампадка» Ивана Никитина, «Под напев молитв пасхальных» Константина Фофанова, «На Страстной неделе» К.Р. (Константина Романова) – одни из лучших образцов молитвенной поэзии, посвященной молитвам и всему тому, что связано с молитвами в церковной и светской жизни.

Совершенно особое место занимает пейзажная молитвенная лирика, созданная выдающимися поэтами «чистого искусства».

Молитвы лежат в основе стихотворной повести Василия Жуковского «Капитан Бопп», исторической баллады Аполлона Майкова «В Городце в 1263 году» о смерти на пути из Орды Александра Невского. Стихи Андрея Муравьева «Царьградская обедня», Михаила Розенгейма «Иерей» и того же Аполлона Майкова «В Айя-Софии», созданные в разные годы, основываются на православной легенде времен падения Царьграда о чудодейственной силе молитвы.

Речь идет не об отдельных стихах или, как принято говорить, «религиозных мотивах», не об отдельных религиозных поэтах, таких как Федор Глинка или Вильгельм Кюхельбекер, а обо всей русской поэзии, которая с XI по XXI век была и остается в России молитвенной, молитвословной.

На Руси всегда особо чтились намоленные храмы и намоленные иконы. Намоленному храму русской молитвенной поэзии – тысяча лет.

Виктор Калугин


[141] Более полувека вся русская поэзия была изуродована одним из самых чудовищных проявлений этой «одури» – написанием священных имен со строчной буквы, при этом «сатана» и «дьявол» как имена собственные с заглавной. Это изуверство зачастую полностью изменяло смысл стихов. К кому обращено лермонтовское стихотворение «Благодарность»? Если с заглавной буквы «за все, за все Тебя благодарю», то, естественно, к Богу, если же со строчной, то не только эта строка, но и все стихотворение приобретает совершенно иной смысл. С лермонтовским «Бородино» тоже происходили подобные матаморфозы. Некоторые педагоги даже умудрялись объяснять ученикам, что в строке «не будь на то Господня воля» имеется в виду вовсе не Господь, а «господа»... С этим новоязом покончено, причем без всяких на то правительственных указов, но и вводилось это написание не двумя декретами 1917 и 1918 годов о языке, а втихаря – с помощью замены в типографиях старых наборных шрифтов и новых справочников для наборщиков. Внести этот пункт в декреты, видимо, не решились... Зато в декретах среди пунктов об исключении букв «ять», «фита», «ерь» и т.д, вводился особый пятый пункт об изменении единого правописания всех приставок с буквами «з» на разное: «с» перед глухими согласными и «з» – перед звонкими согласными. Сама реформа языка объяснялась необходимостью отказа от устаревших форм и упрощении, облегчении языка при введении всеобщей народной грамотности. Вопрос об отмене устаревших форм ставился учеными еще до революции. Новым был только пятый пункт, не упрощавший, а наоборот, значительно усложнявший правила: вместо одного вводилось два разных написания девяти приставок с буквой «з». Новое написание приставок «из», «воз», «раз» и других не меняло смыслового значения слов (например: «возстание – восстание»), исключением стала только одна приставка, для которой требовалось введение «исключения из правил», что составители декретов, естественно, не могли не видеть, не знать. Как не могли не знать и того, что новая приставка «бес» не могла иметь основного значения приставки «без» – отсутствие, лишение чего-то: БЕЗсовести, БЕЗума, БЕЗбога, БЕЗсемьи и т.д. В словаре С.И. Ожегова значится: «БЕС..., приставка. То же, что без...» Как говорится: то же, да не то же... «В случае с отождествлением приставки «бес» и существительного «бес», – отмечается в современном исследовании, – имеет место так называемая народная этимология. В ее основе лежит принцип семантического притяжения (аттракции) созвучных слов, независимо от их реального этимологического родства и исходных значений». В том-то и дело, что «народная этимология» абсолютно точно «отождествила» приставку и существительное «бес» по их исходным смысловым значениям. Все остальное – «от лукавого». Сам «пятый пункт» для того и вводился, чтобы заменить дореволюционную приставку «без» на существительное «бес». «Чем больше я занимаюсь русской грамматикой и правописанием, – отмечает Владимир Крупин, не раз писавший о реформе 1917 года, – тем более уверяюсь в том, что большевистская реформа в области языка была проведена только из-за этой приставки». В этом можно убедиться, поставив в ряд слова с дореволюционной приставкой «без» и новоязовской «бес», которую иначе как БЕСовской не назовешь: БЕСполезный. БЕСпощадный, БЕСпримерный, БЕСсердечный, БЕСсильный, БЕСславный, БЕСсознательный, БЕСтолковый, БЕСхозяйственный, БЕСценный, БЕСчеловечный, БЕСчестный и т.д. В православной России такие слова не могли появиться в печати вне зависимости от того, имеют они или не имеют «этимологическое родство» с существительным «бес». Эта БЕСовская приставка отсутствует и в современных церковных изданиях (увы, не во всех), нет ее и в нашей антологии.

Комментировать

2 комментария

  • SerGold, 25.02.2023

    Нерабочие файлы для скачивания. Исправьте пожалуйста это.

    Ответить »