<span class=bg_bpub_book_author>Андрей Волос</span> <br>Маскавская Мекка

Андрей Волос
Маскавская Мекка - Голопольск, пятница. Рабочая сила

(5 голосов4.8 из 5)

Оглавление

Голопольск, пятница. Рабочая сила

— Что ж такое? — спросил Горюнов, приподнимаясь на локте.

— Спи, спи, — хрипло ответила жена. — Строят чего-то. Спи…

Хмель еще гулял в башке. Несколько секунд он оторопело слушал тиканье ходиков, успокоительным пунктиром прошивающее заоконный гул и грохот; стал уже было задремывать, как вдруг вздрогнул и проснулся окончательно. Фосфоресцирующие стрелки наручных часов показывали без чего-то пять. Позевывая, Горюнов подробно почесался, протер глаза; сопя, привалился к плотному жениному боку, полез под рубашку. Она застонала сквозь сон, но затем протяжно вздохнула и послушно перевернулась на спину.

Скоро он отвалился, сел и стал, тяжело дыша, шаркать босыми ногами по полу.

— Слышь, портянки-то мои иде?

— Да что ж такое, — пробормотала Ирина. — Дашь ты мне спать-то или нет? Ну иде? В кухне чистые висят…

Зевнула, скуля и потягиваясь, а потом свернулась калачиком и с головой укрылась одеялом.

— Ишь ты, в кухне, — буркнул он. — Принести не могла, корова…

Справа похрапывал старик. Слева сопел пасынок. Негромко чертыхаясь, Горюнов пробрался между кроватями и прикрыл за собой скрипнувшую дверь.

Через несколько минут он промокнул полотенцем кровь с порезов и, шипя сквозь стиснутые и оскаленные зубы, растер на физиономии озерцо одеколона. Начищенные сапоги поскрипывали.

— Ну куда, м-м-мать!.. — бормотал Горюнов, как будто не портупею на себя прилаживал, а запрягал норовистую лошадь. — Куда-а-а!

Затянул ремень, застегнул, багровея, верхнюю пуговицу и тщательно одернул китель; нахмурясь, посмотрел на себя в зеркало, сделал «нале-во!», скосил глаза, прихлопнул фуражкой вихрастую башку и, на ходу суя руки в рукава сухой, пахнущей собакой шинели, поспешил под дождь.

Машина ждала.

Он сел и с треском захлопнул дверцу.

— Здравия желаю, тырщктан! — негромко гаркнул Гонобобенко.

Тут же включил передачу и тронул, быстро разгоняя машину по неровной лужистой дороге, отчего колеса все с более частым чавканьем расплескивали воду.

— Куда гонишь? — спросил Горюнов, угрюмо глядя сквозь лобовое стекло, на котором размашисто суетились дворники. Он уже пришел в обычное состояние легкого остервенения, без которого на службе было не обойтись. — Не жалко машину?

Гонобобенко послушно сбавил.

— Ишь, понеслась езда по кочкам! Башка есть? — спросил Горюнов, повышая голос. — Тебе грузовик дай, ты и грузовик уделаешь! Танк дай, так ты и танк!..

Он бранчливо выговорил это навернувшееся на язык слово — «танк» — и осекся, пронзительно вспомнив давешний сон: багровую степь, гром грозной стали, гибельное эхо над бугристой землей, холод в груди и горький вкус решимости на прикушенных губах… власть и ответственность, позволяющие ему одним движением руки посылать на врага стальную лавину смерти… Там, во сне, осталась настоящая жизнь, за которую он бы ничего не пожалел, все бы отдал, только б шла она вот так — в бою, в грозе, в пламени!.. Там — жизнь, а здесь? Там — подвиг, а здесь? — тягомотина службы, тянучка обыденности, лямка, тоска!.. Эх, если б не жена, не пасынок… не поросенок с курями… да кабы крыша не текла… написать рапорт да и айда к черту в пекло Маскав воевать!.. А там укокошат, чего доброго… тоже не годится… кто потом избу?.. поросенка?.. Выходит, не все могут в Маскав… надо кому-то и здесь… кто-то должен в тылу…

Вот и получи — дождь, лужи, тряская машина… Поворот на Кащеево… овраг… мокрые кусты, косогор… А впереди уже маячит желто-серое сечево дождя, озаренное фонарями над унылыми приземистыми постройками… сторожевые вышки, тройная ограда из колючки, полоса запретки, обнесенная низко натянутой проволокой… Слышен злобный собачий брех, выплывает двухэтажное здание караульной вахты… Вот уже фары выхватили и ворота с фанерным фронтоном над ними, с черными буквами по желтому фону: «Труд есть дело знаменитое».

Машина переваливалась в последних ямах (дорога тут была особенно разъезжена), Гонобобенко жалостливо морщился и кряхтел при каждом толчке, косясь на капитана, от которого всякую минуту ждал новой неминучей выволочки, — но если б знал, какой горечью и досадой охвачено сейчас капитаново сердце, то махнул бы на все рукой и невозбранно, с легкой душой бросал бы машину в самые глубокие колдобины.

— Ладно, что уж… приехали, — хмуро сказал Горюнов и вдруг добавил с самоедской веселостью: — Так не так, а перетакивать не будем. Верно, Гонобобенко?

— Уж куда верней, — ответил Гонобобенко и со скрежетом дернул рычаг ручного тормоза.

К зданию караульной вахты с обеих сторон примыкали ряды колючей проволоки. Горюнов взошел на крылечко и встал перед обитой железом дверью. Сквозь дырку глазка на него смотрел внимательный серый глаз.

— Крышкин? Ну что упулился? Открывай.

Загремел засов.

— Здравия желаю, товарищ капитан!

— А, это ты, Козлов… а я смотрю — вроде Крышкин. Богатым будешь.

Горюнов прошел длинным коридором, миновал еще один пост — у других железных дверей, открывавшихся в зону, свернул на лестницу и поднялся на второй этаж. Оказавшись в прокуренном кабинете, обставленном с казенным аскетизмом — стол, два стула (один из них намертво приделанный к полу железными скобами), несгораемый шкаф и пепельница — он первым делом щелкнул выключателем, отчего вспыхнул под потолком пыльный матовый шар. Затем разделся и повесил шинель и фуражку на вбитый в беленую стену железнодорожный костыль. На соседнем костыле висела плащ-палатка. Приглаживая волосы ладонями и негромко приговаривая «Так-так-так… так-так-так!..», капитан подошел к зарешеченному окну.

Ночь была на излете.

Низкие бугры длинных бараков тянулись один за другим двумя рядами; мокрые почернелые стены и крыши, поблескивающие в свете прожекторов, вырастали, казалось, из самой земли — такой же мокрой и черной. Силясь разорвать непроглядную пелену непогоды, фонарный свет висел сизым подрагивающим колпаком. Шестью тупыми клыками торчали из него сторожевые вышки; верхи были уже по-зимнему забиты досками и превращены в скворечни. Невдалеке теснился темный лес, пугающе близко подошедший к двум сторонам расчищенного прямоугольника зоны; даже сейчас, за две минуты до побудки, он, казалось, только и ждал момента, чтобы шумно нахлынуть и сомкнуться над вышками, как смыкается тяжелая вода над растопыренными пальцами утопленника…

Горюнов взглянул на часы и поднял брови. В ту же секунду дверь караулки распахнулась. Поигрывая железкой, солдат подошел к покосившемуся столбу и, придержав зачем-то левой рукой шапку, правой со всего маху ударил в рельсу.

— Ну, поехало, — пробормотал Горюнов. — Раз.

Дза-а-а-а-у-у-у-у!.. — раскатился второй удар. И третий: Дза-а-а-а-у-у-у-у!..

Тягучий звенящий звук летел над землей и растворялся в бесконечной череде дождя.

В ответ этому ноющему звону тяжело стукнула дверь дальнего барака, потом другого… еще, еще… Прошло две или три минуты, и вот уже темные потоки медленно, через силу начали вытекать из дверей в сизую дрожь непогоды, — темные, густые: так изливался бы стынущий вар из опрокинутой бадьи; мелкая — горохом — россыпь бледных лиц не могла придать потокам вара иллюзии очеловеченности.

Вздохнув, Горюнов накинул плащ-палатку, запер кабинет и, поигрывая ключами, спустился вниз.

Зона уже вся мелко шевелилась: вяло, неспешно, в том тягучем раздражающем нормального человека темпе, когда каждое, даже самое простое движение делается на три такта: посмотришь — мать честная, ну будто неживые. Так шевелится трава, прорастая, так копошится завшивленная рубаха на покойнике. Тут чуть двинется — там замрет… тут замрет — там колыхнется… блин, ну просто бы глаза не глядели!

Неохотно покидая вонючее нутряное тепло, контингент строился у бараков. Первые бригады тянулись к столовой.

Горюнов накинул капюшон и направился к навесу, под которым, укрывшись от дождя, покуривали нарядчики.

Семаков, как всегда, заливал.

— Я ее прижал: не ори, грю, сука! — горячим шепотом высвистывал Семаков, и если бы не тот факт, что его слушали пять ухмыляющихся мужиков, можно было бы подумать, что он рассказывает что-то по секрету. — Людей, грю, разбудишь! А она, слышь!.. — Он ликующе ударил себя кулаками по коленкам, отчего с тлеющего конца папиросы осыпались яркие искры. — Ладно, грит, только не в меня! Ты понял? А я грю: а в кого? В дядю Федю, что ли?

Нарядчики прыснули.

— Отставить! — бросил Горюнов, подкрепив слово решительным жестом. Значит, так. Грицай! Шестьдесят единиц на бетонный. Сейчас представитель подтянется, вместе отберете. И чтобы без этого! Чтобы не было потом: то не так, это не этак! Там не сучья рубить! Там которые кашу ели! Знаю я тебя!

— Шестьдесят единиц? — переспросил Грицай. — На бетонный? — Он затянулся и сдавленно проговорил, с каждым звуком выталкивая из горла клубок едкого дыма: — Понятно… Да уж, на бетонный-то покрепче надо… у них кран, что ли, опять гикнулся?

— Кран, — подтвердил Горюнов.

— Покрепче надо, — повторил Грицай. — Прошлый раз доходяг набрали — и что? Подавило только — и вся радость. Валятся они под этими плитами, как… — он с досадой сплюнул табачинку и спросил недоуменно: — Так а что шестьдесят? Что там шестьдесят? Сопли на кулак мотать. Туда по-хорошему-то пару сотен бы…

— Без пары сотен и делать нечего, — сипло встрял Семаков. — Гиблое дело!

— Отставить! Команда была — шестьдесят. Справятся!

— Ну, шестьдесят так шестьдесят, — хмуро согласился Грицай. — Нехай давит. По мне — так хоть бы всех их там передавило. Мороки меньше.

Семаков захохотал.

— Размечтался!

— Разговорчики! Отставить разговорчики. Ты, Кагалец, как вчера. И чтобы мне без этих, как его. Выработку надо давать, Кагалец, выработку. У тебя вторую неделю за полтинник не переваливает. Знаешь, чем это пахнет? наступал Горюнов. — Знаешь?

— А что без этих, товарищ капитан! — окрысился Кагалец. — Что без этих! Я сам за них валить стану? Трелевать стану сам? Не шевелятся, суки!

— Не шевелятся! А ты веди разъяснительную работу. Не шевелятся, потому что на пятисотграммовке сидят. Так ты разъясни бригадирам: будет выработка, переведем на девятьсот… жирку, мол, наберете, — Горюнов хохотнул. — По сознанию, по сознанию надо бить. По мозгам. Понимаешь?

— Я-то понимаю… Вот вы бы этой сволоте и били по мозгам, чем меня-то образовывать. Какое у них сознание? У собаки — и то больше… Все миндальничаем.

— Разговорчики!

— Ничего не разговорчики. Почему только двадцать процентов можно актировать? В восьмой бригаде половину пора сократить. Воздух бы стал чище.

— Тебе бы все актировать! Ты это брось! Это тебе не прежние времена! Тебе волю дай, ты не половину процентов, ты все сактируешь! И что? Сам потом ломить будешь? Не о том думаешь, Кагалец, не о том! О выработке думай! Думай, как людей лучше использовать! Вон, в Маскаве-то что делается! Скоро, может, втрое контингенту нахлынет! А ты тут зачем? — чтобы каждого к месту поставить! С душой надо подходить! Не просто ткнуть, а выбрать, где от него толку больше! Вот о чем думай! О пользе думай!

— Что об ней думать…

— Разговорчики? Ты давай-ка без этих! Ты норму мне предоставь! Понял?

Кагалец угрюмо, по-медвежьи, заворчал что-то, недовольно воротя рожу.

— Отставить! Понял, спрашиваю?

— Так точно, — буркнул Кагалец. — Понял.

Послышался гнусавый сигнал подъехавшего к воротам автомобиля.

— Давай, Грицай, поворачивайся, — сказал Горюнов. — Это, должно, с бетонного. Не задерживай!

Он поспешил назад к караулке. Прошел к наружным дверям. Часовой смотрел в глазок. Нетерпеливо оттолкнул его, сунулся сам — так и есть, легковушка с бетонного. Дернул засов, вышел на крыльцо.

— Товарищ Горюнов, — тут же загнусил толстый, с зонтом в руке, в шляпе, Красильщиков. Он только что выбрался из машины и теперь брезгливо, по-кошачьи, ступал кожаными туфлями по лужам. — Накладочка у нас! Грузовичок-то наш того… Ну не самосвалы же мне гнать! А? Не поможете транспортом?

— Да вы что?! — яростно крикнул Горюнов, срывая с головы капюшон. — У меня автобаза, что ли? Почему не самосвалы? И в самосвалах бы проехались.

Дождь быстро мочил его волосы.

— За гравием, за гравием самосвалы пошли! Ну беда, ну просто беда! твердил Красильщиков. Щеки тряслись. — Ведь с вечера, с вечера толковал, десять раз повторил: чтоб утром был грузовик на ходу! Нет, понимаешь, сцепление у него! Я говорю: куда ж ты смотрел! Вечером-то, говорю, куда! Под статью хочешь? Вы подумайте! Я ему с вечера…

Горюнов перебил равнодушным скрипучим голосом:

— Не знаю. Мое дело — вывод обеспечить, конвоем обеспечить, — и вдруг снова сорвался: — Что вы тут мне, в самом деле?! Я за вас грузовики ремонтировать буду? Головотяпство! Через десять минут развод! За ворота выведу — и что хотите с ними делайте!

— Вы как вопрос ставите? — тонко закричал в ответ Красильщиков. — Вы так вопрос ставите?! Вы так вопрос не ставьте! Это наше общее дело!..

— Общее де-е-е-ело! — рассвирепел капитан. — Грузовик накрылся — так общее дело! А как цементом предприятию помочь? А? Ты что сказал, когда я цементу просил? Не помнишь? А-а-а, не помнишь? Ты чего, вообще? Мне всех дел — твои грузовики чинить?! Ты знаешь, к чему дело-то идет? За политическими событиями следишь? Или ты только в заду вилкой ковырять? Тут скоро такое начнется — рук не хватит! Общее де-е-е-ело!

— При чем тут! При чем!..

* * *

Шесть бригад сошлись в ропчущее стадо. Грицаю помогали восемь конвоиров, четверо — с собаками; стоило кому-нибудь сделать резкое движение, овчарки начинали рваться с поводков, задавленно лая и поднимаясь на дыбки.

— Ты! — выкрикивал Грицай хриплым простуженным голосом, перекрывая гам и тыча пальцем в одного из стоявших в шеренге. Тот делал три шага вперед, чтобы в ответ выкрикнуть фамилию, статью и срок; если Грицай подтверждающе кивал, заключенный, понурясь, плелся налево, где его шмонали два вертухая.

— Ты!.. — выкрикивал Грицай. — Ты!.. Ты!.. Да не ты, твою мать… а вон ты!..

Он втайне гордился своим загадочным для зрителей умением при необходимости безошибочно выбрать десять плотников из трехсотенной толпы, пять канцеляристов из полутысячной. Здесь нельзя было прочесть судьбу по одежде, по обуви или по прическе: одежда, обувь и прически у всех были одинаковы. Грицай смотрел в глаза, проворачивая в своей лобастой башке сложный комплекс представлений и оценок, и в конце концов поднимал руку и безошибочно указывал в нужного ему заключенного: «Ты!..» Но если спросить у него, чем он руководствовался сейчас, отбирая из безликой вонючей массы заказанные шестьдесят голов на бетонный, Грицай бы, конечно, смешался; если вопрос в шутку задал кто из своих, только матюкнулся б, да и все; а если начальство — тогда бы он побурел как пареный гнилой буряк из лагерного котла, и, топыря пальцы от бесполезного усилия выудить из самого себя несколько слов, пыхтел бы, повторяя: «Дык!.. ну оно ж того, товарищ полковник… ну оно ж видно!..»

— Ты!.. — надсадно, перекрикивая лай и гомон, выкрикивал Грицай. Ты!.. Ты!..

Ага!.. Уперся взглядом в зрачки и вспомнил этого человека. Как его? На «ша». Точно на «ша».

Грицай верил в судьбу. Судьба всесильна. Судьба поощряет добро и наказывает зло. Помог кому — считай, у тебя лишний червонец в кармане: пусть не сразу, не вдруг, а все же можно будет им распорядиться. Нагадил — сам виноват, никуда не денешься, судьба тебя достанет: крутись потом как ужака под вилами… Если бы все это понимали, зла на земле было бы гораздо меньше, считал Грицай. Разве стал бы один другому пакостить, если б знал: придет час, прижмет судьба — да так прижмет, что говно из глотки полезет… а? Нет, никто бы не стал. Эх, не соображают люди, не соображают…

Вот, если вдуматься, зачем вчера этот на «ша» нагадил Грицаю? (Шуйский?.. не то Шумский?.. хрен его знает, но точно на «ша»). Ведь мог бы по-хорошему, по-доброму… если по-доброму, что судьбы бояться?

Заключенным полагалось, возвращаясь в зону, приносить из леса пару жердин — на дрова. Первые бригады оставляли свой груз еще за зоной, у длинного барака, в котором располагались помещения охраны. Следующие тащили к времянке нарядчиков. Потом к караульной вахте. Потом к кухне. Что оставалось, разносилось по баракам.

Вчера Грицай стоял на крылечке времянки. Дров уже была целая груда, и он удовлетворенно мычал, когда в нее летела очередная жердь. Этот, на «ша»-то, подходя, заискивающе ловил взгляд Грицая — думал, должно быть, что дров нарядчикам уже хватит, что свою лесину он сможет уволочь к бараку… но Грицай повел бровью, и она полетела туда же, куда и все. «Ладно, хорош, сказал Грицай. — Ты и ты, ну-ка разберитесь тут…» Но этот — который на «ша» — повернулся и побрел прочь. Будто не понял, что именно в него Грицай ткнул пальцем. И что именно ему с напарником нужно теперь всю эту груду перепилить, а комли, что потолще, так и переколоть… Может, и впрямь не слышал. Да ведь это не оправдание. Должен слышать, когда Грицай говорит, ушки держи на макушке!

Конечно, этот на «ша» не годился для работы на бетонном. Доходяг туда таскать бестолку. Его плитой помнет — и вся недолга: был работничек — и нету. Не первый… Но судьба, судьба!.. Против судьбы не попрешь. Куда деваться, если выпало. Судьба не может оплошать. Стало быть, оплошает Грицай. Кто не ошибается? Кто ничего не делает…

Ладно… ничто. Не каждый день такое случается.

— Ты!.. — выкрикнул Грицай и ткнул в него пальцем.

— Шацкий! — ответно крикнул человек (тоже мне — крикнул; по сравнению с зычным голосом красномордого, на столбах-ногах переминающегося Грицая, это был просто писк, пропадающий за песьей брехней и гвалтом шмона). — Тридцать семь четыре! Двадцать пять и пять!..

— Ты!.. — мазнув взглядом, уже следующего выбрал Грицай. — Ты!..

Шацкий побрел к охранникам, где его быстро и брезгливо ощупали.

— Направо, — приказал ему вертухай.

Он покорно присоединился к группе, и теперь стоял, закинув голову. Черный дождь неторопливо сек мокрое лицо, и он слизывал капли с растресканных губ.

Мысли текли медленно, как стылая вода в замерзающей реке. Шацкий бывал на бетонном и знал, что это такое. Если бы… но зачем об этом думать. Если бы Алешка не простыл… если бы сам он не просидел ночь у постели мечущегося в жару сына… но что толку повторять эти «если бы, если бы»? Да, он задремал на собрании, однако и в полусне слышал, как оратор в очередной раз произносит имя Виталина, и тогда поднимал руки и хлопал вместе со всеми. Оратор то и дело произносил имя Виталина, и Шацкий всякий раз хлопал, на секунду разлепляя глаза. И опять… и опять… и опять… и он снова захлопал вместе со всеми — и вдруг мгновенно проснулся оттого, что его хлопки были совершенно одиноки. Траурная тишина стояла в зале, и только ладони Шацкого бухали и бухали… Он замер в оторопи, стал озираться, не понимая, что происходит. Лица присутствующих были обращены к нему, и на каждом Шацкий мог прочесть только презрение и ненависть. «А? Что?» ошеломленно спросил он, переводя растерянный взгляд с лица на лицо, каждое из которых еще пять минут назад было лицом друга, а теперь стало разъяренным ликом справедливого возмездия. Онемевший было докладчик постучал карандашом о графин, откашлялся и сказал сурово и угрюмо: «Да, товарищи!.. Повторяю: много лет прошло с тех пор, как враги покушались на жизнь нашего дорогого Виталина! Однако мы должны помнить об этом, потому что каждому ясно: есть враги и средь нас! Есть враги, что ликуют, когда мы говорим о нашем горе. Но мы знаем каждого в этой жалкой горстке отщепенцев и наймитов!» И он резким жестом протянул карандаш, указав на Шацкого его острым концом…

Шацкий по-собачьи встряхнулся — сырость ползла, сочилась сквозь одежду.

Между тем Красильщиков все еще присматривался к нему, брезгливо загораживаясь зонтом (ветер тянул запах), а потом сказал капитану:

— Товарищ Горюнов! Это что же? Это что-то того… а? Это куда его? На бетонный? Он же… я хочу сказать…

— Что?

— Куда его? — настойчиво повторил представитель завода. — Товарищ Горюнов, мы же договаривались — покрепче! Вы посмотрите — он кирпича не поднимет!

Капитан уставился, играя желваками.

Твою мать!.. И впрямь, какой ему бетонный… что за комиссия? Грицай, стало быть, дал маху… подвел Грицай, дубина стоеросовая! Оплошал!..

Но, с другой стороны, что Грицай? Грицай тоже человек. Как грузовика нет — так ничего! А чуть кто ошибся — так сразу Грицай!.. Только Горюнов заставил признать, что Красильщиков разгильдяй и делопут… грузовик, понимаешь, не могут починить!.. только Горюнов по стенке Красильщикова размазал за этот чертов грузовик!.. и вот, на тебе, — Красильщиков его самого носом тычет: Грицай, мол! Это что же получается? Горюнов, выходит, только про грузовики умеет рассуждать. А обстановкой не владеет. Ему указывать надо. А сам он не знает, кого куда. Кого, значит, на бетонный, а кого, понимаешь, на курорт. На усиленное питание! С птичьим молоком! С а-на-на-са-ми!!!

— Ничего, — холодно ответил Горюнов, смерив Красильщикова сердитым взглядом. — Еще как поднимет!

Зло дернул рукой, будто оборвав надоевшую нитку, повернулся и размашисто пошагал к караулке.

Комментировать