<span class=bg_bpub_book_author>Гиляров-Платонов Н.П.</span> <br>Из пережитого. Том 1

Гиляров-Платонов Н.П.
Из пережитого. Том 1 - Глава XII. Временное отупение

(6 голосов4.8 из 5)

Оглавление

Глава XII. Временное отупение

Как смутно, как темно! Напрягаю усилия, и память отказывается служить. Следующие два года за приходским училищем, то есть пребывание мое в Низшем отделении уездного, или, как называли у нас, в Грамматике, почти пропали для меня; пропали глубже, нежели год предшествовавший. Два года! Сколько было экзаменов, прошла целая вакация, потом самая последовательность этих двух лет, чем один год отличался от другого, все потонуло во мраке. Остались некоторые отрывки, иные даже неизвестного времени. А мне уже было 8 — 10 лет. Что это значит?

Читатель не осудит меня, что я занимаюсь своею личною судьбой, по его мнению, может быть, более надлежащего. Пускай тогда он бросит чтение. Проследить личное развитие — одна из целей, побудивших меня взять перо. Здесь вопрос не о том, чье развитие описывается, а о психологическом факте, иногда странном, и я ловлю такие факты. Имею притязание думать, что они не лишены научного значения.

Читатель помнит, что весело, шутя прошел для меня первый год школы. Все давалось легко. Я был сообразителен и улыбался, когда мои сверстники сбивались на вопрос, задаваемый Иваном Васильевичем: «У Ноя было три сына: Сим, Хам и Иафет; кто их был отец?» Ребята заминались, мне было смешно. Я живо писал грамматические разборы, бегло отвечал на все вопросы в пределах программы. На публичном экзамене чем-то даже особенным отличился вместе с Яковом Никулинским, «билетным», которого только привезли пред экзаменом и которому нашли справедливым дать место первого ученика, мне — второго. Но потом вдруг будто оборвалось. Позднейшее осталось темнее и в памяти, и самое развитие стало туже, как будто остановилось (оттого, очевидно, и в памяти осталось мало).

В классе, куда я поступил, началась латинская и греческая грамматика. Кроме того, продолжалась и русская; в программе еще стояли славянская грамматика и церковный устав; катехизис с арифметикой и нотным пением сами собою. Внешняя особенность, для меня оказавшаяся существенною, была та, что класс уже имел не один десяток учеников. Из приходского в уездное или из Фары в Грамматику переводили ежегодно; в Грамматике же курс был двухгодичный. Таким образом, одним приходилось сидеть два года, другим три года. Мы попали в «курсовой» год; чрез два года мы можем перейти в Синтаксию; но ранее нас годом перешедшие дождались нас и перейдут с нами вместе чрез три года по поступлении в Грамматику. Существенно было то в этом обстоятельстве, что мы, новички, должны были догонять тех, кто ранее тому же учился целый год, и самою судьбой, стало быть, мы были обречены оставаться слабейшими.

Помню первый урок из латинской грамматики. Это уже не то, что первый урок из русской, который дался так легко благодаря ласковому двоюродному брату. Здесь не было брата. Учитель, который показался мне сердитым, задал нам урок, велел его выучить и, между прочим, выучиться писать латинские буквы. Он их показал на доске, написав сам. Легко сказать: показал! Всех было девяносто человек в классе, и мы, как младшие, сидели в заду. Я напрягал зрение, старался запечатлеть в памяти, но, придя домой, забыл. Удивительно, как вспомню теперь, забыл я самую простейшую из простых букв, прописное Н. Казалось, как же не догадаться, что это простой русский «наш»; но не приходило в голову! По случаю сестриной свадьбы пребывал у нас тогда гость, один священник; завидев меня с грамматикой в руке, осведомился, чем я занимаюсь. Я передал свое недоумение. Он мне написал Н и сказал, что это просто; я увидал, что действительно очень просто, но чрез полчаса забыл. Вспоминал, что это что-то очень простое, но никак не мог уцепиться, не мог найти нити, по которой бы дойти до затерянного памятью начертания. Удивительные казусы бывают в детских головах.

Другое затруднение мучило меня. На первой же или на второй странице грамматики встречается в скобках слово diphthongi. Я мучился его разобрать и не мог по простой причине, что объяснение произношения ph и th шло далее: высокопреосвященному автору грамматики (Амвросию) было невдомек, что употреблять такие знаки, произношения которых еще не объяснено, не подобает.

Что же было далее? Не помню. Помню, что я учил уроки; понимал ли что-нибудь, не знаю. Помню положительно, что не мог понять одной страницы Востокова о причастиях. Не понимал, и только. Именно этой страницы не понимал: почему, не знаю. Я искал ее потом в зрелом возрасте, чтобы составить себе понятие о том, чем могут затрудняться детские головы в учебниках, но, к великому огорчению, не отличил этого места; а я помню живо, что именно тут, о причастиях, было для меня непонятно, а все остальное в Востокове было ясно. Помню, что писал я и подавал задачи (occupationes), то есть переводы с русского на латинский и греческий; но никакого следа в голове и никакого тогда действия на голову. Никто ничего не объяснял, и как совершал я эти «упражнения», затрудняюсь даже объяснить теперь. Происходило что-то бессознательное, механическое. Помню раз, отец, и то случайно, навел меня еще несколько на мысль. Учитель латинского языка дал нам упражнение на дом. В русском тексте стояло, между прочим, слово бСльшаго. Обратите внимание, сказал учитель, что стоит бСльшаго, а не большаго, помните это.

Расположился я дома писать. Отец полюбопытствовал. «Да ты как задачи-то пишешь?» — спросил он. Должно быть, я отвечал неудовлетворительно, потому что отец нашелся вынужденным растолковать: «Ты смотри, какой падеж на русском, такой клади и на латинском». И это меня как светом озарило! Тут только несколько понял я, в чем суть наших упражнений, то есть в соответствии выражений одного языка выражениям другого. Следовательно, я даже этого-то не понимал дотоле; и однако писал же я упражнения до того и подавал! Каким же процессом я совершал это и что выходило? Выходило, однако, не совсем скверно, потому что значился я не в последних учениках, хотя вместе с поступлением в Грамматику и сошел с первых.

К слову: над большим сколько я ни ломал голову, так и оставил тогда в латинском положительную, а не сравнительную степень. Учитель после объяснил нам, что это сравнительная степень, напомнив о своем предупреждении, но я все-таки не понял; точнее, не убедился, чтобы бСльшаго была сравнительная степень. Сказать правду, я и теперь склоняемого больший не признаю чистым русским словоупотреблением.

Славянская грамматика (Виноградова), по поговорке, в одно ухо прошла, в другое вышла, хотя я и учил из нее уроки. Надо отдать ей справедливости никуда негодна, и была она составлена, кажется, еще до Добровского, чуть не по Смотрицкому; чего же было ждать?

Мучителен был для всех ребят «Церковный устав». Его зубрили, ничего не понимая. Учебник предполагал в ученике сведения, которых у него не имелось, и ограничивался казуистикой: «Аще случится попразднство и предпразднство, то на „Господи воззвах“ стихиры на 6» и тому подобное. А мы не имели понятия, что такое попразднство и предпразднство, ни даже что такое стихира и тем более стихира на 6. Единственное, что могло быть нам понятно — «Господи воззвах»: мы это слыхали в церквах; но что такое само «Господи воззвах», и этого не было объяснено. Тогдашней Комиссии духовных училищ не делает чести, что столь несваримую книгу предложила она в учебник; не делает чести, что находила нужным ввести учеников в казуистику богослужения, прежде чем объяснен общий состав богослужения. И так шло десятки лет, ученики надседались, зазубривали без смысла набор слов, имевший вид магических заклинаний; ездили по училищам из семинарии ревизоры, и никому было невдомек возбудить вопрос, в законности которого, однако, никто из них не мог сомневаться, потому что каждый из них прошел сам ту же пытку. Учителя не менее учеников тяготились этою частою программы: изо ста девяносто девять столь же мало понимали заклинания учебника, как и ученики; лучшие потому искали способа помочь горю. Учитель, поступивший к нам среди курса, оказался из таковых. Книжка «Устава» была отброшена, и нам велено было учить розданные нам записки. Записки содержали не «Устав церковный» и даже не объяснения службы вообще, а толкование, чуть ли не в азбучном даже порядке, названий, которые приписаны разным песнопениям: что такое «кондак», «тропарь», «икос»; толкование, отчасти филологическое и отчасти мистическое. Объяснения многие были натянуты и не строго научны; например, «икос» значит «дом», и так назван потому, что заключает пространную похвалу святому, а «кондак» — дом малый, потому что содержит краткое описание. «Экзапостиларий» — от греческого глагола, означающего посылать, и напоминает о послании апостолов на проповедь. Но мы были несказанно рады таким объяснениям; они были понятны, мало того — они возбуждали интерес: их учили охотно. Разумеется, и эта дешевая премудрость не от нашего учителя исходила, а достал он или попались ему отрывки из академических профессорских лекций либо студенческих записок.

Учение о составе богослужения вошло в духовно-учебный курс только уже в 1840 году, при новом преобразовании, да и то в семинарии, под названием «Учение о богослужебных книгах, обрядословии и церковной археологии». Привилось, однако, очень плохо и понято было односторонне. Символическое значение и историческое происхождение — вот единственные две точки зрения, с которых ученые мужи академий, а за ними и семинарий, находили нужным рассматривать богослужение. Для первого руководителем был Симеон Солунский, писатель XVI столетия, для второго — Бингам, ученый первых времен протестантства. Новенькие из профессоров пускались за помощью и к более поздним западным исследователям церковной археологии. Но символические объяснения все и искусственны и не научны; их достоинство нравственно-поучительное. Архиерейский трикирий пускай напоминает тебе о трех ипостасях в Божестве, дикирий — о двух естествах во Христе, пять просфор — чудо насыщения пяти тысяч пятью хлебами, и т. д. Что же касается церковной археологии, она вполне законное дитя протестантства, для которого вся церковь, в смысле внешнего учреждения, стала отжитою древностью. Протестант смотрит на обряд, да иначе и смотреть не может, подобным же образом, как смотрит русский ученый на употребление кун или на обычай «выдавать головой». Ученому, который принадлежит к пребывающей церкви, к продолжающемуся живому организму, ограничиваться такою точкой зрения не пристало бы. Тем не менее «Устав церковный» продолжает оставаться не тронутою, по крайней мере не развитою наукой в духовно-учебных заведениях, и по причине той, что православной богословской науки вообще не начиналось еще; все, что имеем мы, продолжает быть компиляцией с западных богословов, у одних более удачною, у других менее, но компиляцией — не далее. В самое последнее время явившиеся диссертации магистров и докторов богословия — те же компиляции, хотя и высматривающие свысока, с цитатами из первоисточников. Знакомый с западною литературой, однако, легко открывает, что ученые изыскания авторов идут не далее вторых рук, и во всяком случае через них. То же и с богослужением. Старик Гоар, двести лет назад живший, издал «Rituale Graecorum» (Греческий Требник) с объяснениями, и он служит краеугольным камнем наших знаний о собственном богослужении. Есть книги и трактаты «О восточных литургиях», но опять западным же ученым принадлежащие.

Лет двадцать назад один из петербургских духовно-ученых, отец Никольский, попытал изложить в довольно объемистой книге Церковно-богослужебный устав, и мне пришлось пробегать его для составления рецензии на рукопись, имевшую притязание изложить систему Устава для учебного руководства. Начальство (я служил тогда управляющим Синодальною типографией) поручило мне рассмотреть представленную рукопись. Она оказалась совсем негодною, с грубейшими ошибками; но и труд отца Никольского преисполнен промахов. Так пробел в этой части духовно-учебного курса и остается пробелом.

Я бы не сказал всего, когда бы не упомянул о психологической причине, которая отвлекает русских богословов от исследований о церковном богослужении. Та же причина действует и по отношению еще к одному предмету духовно-учебного курса — церковному пению. Исполнение устава служб и техника пения есть дело дьячковское, немногим выше искусства звонить: вот глубочайшая, на дне лежащая посылка, в силу которой ум богослова отвращается от казуистики устава и от церковных нот. Я упомянул, что в приходском училище мне удалось даже не быть спрошенным ни раза по церковному пению; я оставался не спрошенным и во весь училищный курс; я не пропел соло вслух ни одной нотной строки, лишь подтягивал хору товарищей, держа пред глазами Октоих или Обиход. Тем не менее я значился и в приходском училище, и затем после, в Высшем отделении уездного, отлично учившимся; по нотному пению стояли, вероятно, те же превосходные отметки, как по остальным предметам. И не со мною одним так было. Большинство прошедших семинарский и академический курсы были невежды в пении, за это можно поручиться, и чем лучше кто учился, тем стыднее становилось заняться — чем же? — дьячковским делом! Лично я, положим, не заражен был презрением к пению; только из застенчивости боялся на людях в одиночку ступать голосом; я пытал проходить гамму и распевать по нотам, но про себя. Вообще же пренебрежение к упомянутым двум статьям духовно-учебной программы истекало именно из ложного аристократизма, из боязни уронить свое достоинство, и затем из практических соображений о бесполезности. Да для чего-де это мне певческое искусство, эти дьячковские познания?

А жаль. Пробел в этом певческом искусстве и в этих дьячковских познаниях — одна из причин пасторского бессилия, холодности народа к церкви и порождения сект. Народ связывается с церковию все-таки чрез богослужение, и самое главное, чем можно привязать его к церкви или отвратить от нее, есть отношение служителя церкви ко внешнему отправлению богослужения; здесь исходная точка, откуда пошли старообрядство в одну сторону, молоканство, духоборство, хлыстовщина — в другую.

Боюсь надоесть рассуждениями и останавливаюсь. Не удержусь, однако, от следующего замечания, пусть оно и не покажется отцам иереям. Найдется ли сотня во всей России священников и диаконов, которые бы, не говорю о чем другом, умели читать? Да, читать, и только. Бессмертное: «Да не читай как пономарь» — остается заслуженным упреком и до наших дней. Читать в церквах не только дьячки, которым и Бог простит, но диаконы, иереи, даже епископы не умеют. Сносный, не говорю вполне удовлетворительный, — мне не удавалось еще таких встречать — чтец привлекает в церковь тысячи одним чтением. Народ теснится, когда настоятель, читающий во всяком случае удовлетворительнее дьячка, выходит на средину церкви возглашать Покаянный канон. Подумаешь: как мало нужно, чтоб удержать в церкви народ и привлечь к ней, и как мало для того делается пока! Демократизация, которая сделалась модой, и сюда, впрочем, стала проникать. Чрез полстолетия с удивлением будут читать наши внуки о времени, когда священнослужители не умели ни читать, ни петь и не умели править службы, потому главное, что считали практику в этом для себя унизительною!

Комментировать