<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1944

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1944

10 января

….О речениях псалтыри. Они как бы не связны, иное не внятны, отрывисты, вдохновенны, поэтичны, замкнуты для внешнего ока. Но имеющие удел духа (например, старец Феофан Соловецкий) вопияли: читай псалтырь, одну псалтырь!…

В службе оной Субботе Великой гимны Божественному мертвецу чередуются с псаломскими стихами, в коих повторяются всё время речения «оправданий твоих незабых, оправданиими твоими поучухся». «Сведения твоя вожделех, сведения твоя взысках», «судьбы твоя возжелах», «судьбы твоя возлюбих», «оправданий твоих возжадах»… Сокровенны сии речи, в сих контекстах, в сию неизреченную и таинственную нощь на Великую Субботу. Сокровенны и многознаменательны словеса сии у гроба Жизнедавца. Словеса сии вся тварь рыдая речет своему Единому Возлюбленному. Что здесь значат обозначения — «закон твой», «сведения твоя», «оправдания твоя», «заповеди твоя». Отнюдь не кодексы правил, не статьи законов, не таблицы заповедей…

11 января. Понедельник

Безбожный прогресс, мертвенная цивилизация, напрасные науки, душегубное изобретательство с их внешней эффективностью, наружным блеском притупили и убили в человеке, в роде человеческом высшия способности, способности духа…

В кромешных буднях, в плаче и скрежете зубов человек все мысли сосредоточил только на том, чтоб не подохнуть с голоду и холоду. Вся цель существования — урвать где лишние 100 грамм…

А улучивши эту вожделенную мечту, вырвав хоть на один месяц какую-нибудь «литеру», как мы счастливы, как превозносим благодетельную <…>. И наоборот, впав почему-либо в немилость перед «вяжущими» и «разрешающими» (а это всегда 100% сволочь и воры) и получив вместо сик А, сик Б, о как мы бываем убиты, в какую отчаянность впадаем…

…Так живя, умилённо заглядывая в свиные глазки всякой сволочи, от которой зависит дать тебе лишних 200-150 грамм (а это голодному так много!) и не дать, так живя три года и более, видя вокруг себя сплошь… как тут о горнем будешь мыслить, как самому-то переключиться, где силы взять, силу духа чтоб «Это» всё принимать как пост…

Я давно себе эту задачу ставлю, на бумаге её решаю, забываю, что ответ получил уже верный и опять обдумывать то же самое, иногда задом наперёд, начинаю… Есть пословица: держи живот в голоде, голову в холоде (ноги в тепле, — за отсутствием обуви отложим сие последнее). Живот в голоде есть, положим, что голова в холоде. Сие … ум на небесные вперенный.

13 января. Среда

Не знаю, почто вчера прелюд сей начал… Чем на врага идти, дак лучше ведь поиронизировать, над своим положением, да и пущай враг-от опять на твоей спине работает — ездит. Ты шути над ним зло и остро, а сам стой стулом под его задницей.

«Не тако, дядюшка, не тако!» — вопияла Морозова, споря с Ртищевым, сторонником Никона. — Не тако, дядюшка, и я себе седмижды семьдесят раз на дню должен сказать… Как бы то ни было.

* * *

Новое лето как бы, думаю, с новой тетрадки начать, но не искусственно ли таковое расселение? Жизнь ведь та же, мысли те же… Божье что-нибудь сдумать-то охота. Нельзя жить совсем без радости. А вправе ли я на себя радость-ту натаскивать? Чем тянемся… Конфетешки, ежели удастся выграбастать по пайку, то и продадим, или жиры. Паёк-то не выдают. За две рубахи семь кило картофеля дали. В ночи брателко-то долго не спит, дума думу побивает. Я всё с головной болью очнусь. Брателко порошков даст, горчичник на затылок, чаю крепкого. Я и ползаю опять из угла в угол. А он, может — не может, уйдёт… Как он трудится! И как я хочу ему в помощь быть! Валеночки у него на ножишках — одни заплаты. Без подошв. Вечером прибежит в худых душах, а ещё Мишку в Таганке надо проведать. Жалеет его. Я куда сброжу, простужусь, лежу — ходите вокруг меня. Неделю «болею», братец по докторам, по аптекам (две аптеки на Москву) гоняет до ночи в дождь и в мороз… Хвораю я с чувством, с толком, с расстановкой. Того ради не любит меня братец одного отпускать куда-ле… Изноет весь: как я улицу перейду, как на трамвай сяду, как бы кто меня не сронил, да как бы кто не раздавил… Ночь-ту сидит, мне рубашонки зашивает. Я и дома рваный не хожу, заплаточки и те выглажены. А уж о нём некому подумать. Тонок что былиночка, худ что щепиночка, бледен до прозрачности. Как приляжет на минутку и встать не может, тик у него нервный сделался. Но на его худеньких плечах все заботы, у него на плечах я — неразвезимая гнилая колода. Врождённое чувство долга и ответственности какую-то дивную силу даёт хрупкому, точно фарфоровому, существу моего бедного братишечки. И вот там, где я, как навозная куча, расползаюсь во все стороны, он как хрустальная рюмочка звенит на морозе. Истинно, брателко ты мой, хрустальная ты чаша милосердия…

* * *

Встал рано, напрял мало.

Главные две дымокурки в коридоре враз затопили, дак уж нам, соседям чуть что не окнами пришлось на улицу выбрасываться… Из коридора набьётся дым во все комнатёнки. Ждём, когда его вытянет сенями на улицу. Тогда из комнатёнок дым в тот же коридор выпущаем. Что было тепла запасено, накурено да надышано, всё уйдёт. Но надо не пропустить момент замуроваться снова. Ибо начнут топить других две старушки. Оглянешься, а уж опять вкруг тебя полотенцами дым, как на картине Мясоедова «Самосожжение». Но люди говорят: «У вас хоть дымком-то пахнет…». Где центральное отопление, там и эту зиму в шубах сидят. Сестрёнка на Самотёке коченеет. Брателко на Пречистенку ходил вчера занять до четверга (без гроша сидим)… А ещё морозов не было. Сестрёнка говорит: «Слава Богу, зима-та сиротская…».

Хотелось сон записать. Редко я хорошие сны вижу. Будто сидим в большой кухне (кабыть на родине это). Окно полое, — летний день. И по улице идёт высокая пожилая женщина, одетая по-домашнему для обрядни. Повязана платочком, тёмное длинное платье, подпоясана фартуком. Худощавое, смугловатое, но румяное лицо. И необыкновенно прекрасные глаза, окружённые тёмными кругами. Глаза выразительные, в глубь себя смотрящие. Я всё утро помнил впечатление этих глаз и вспоминал речи Исаака Сирина о мучениках, упившихся вином божественным, чашею Христовою… «Кто она?» — спрашиваю я. «Как же вы не знаете, это наша Дунюшка…» Отозвались о женщине так, как говорят о блаженных, юродивых, святых. А я (во сне) ощутил какую-то радость, что-де вот с этой женщиной мне надо побеседовать. И я будто знаю, что она пошла к вечерне в собор (больше-де нет церквей). И опять будто недоумеваю: в церковь идучи, она бы не так по-домашнему была одета… А сам будто, скорёхонько забежав домой (дом наш в Архангельске), поспешаю к вечерне, чтоб видеть эту женщину, святую, с прекрасным, на нём несколько резких морщин, лицом, загорелым, с очами, не видящими суеты вокруг. Поспешая к вечерне, помню, будто погода, как после первой грозы, парит ещё, и листики берёзовые нежные… Да! Ещё полупроснувшись, под сладким впечатленьем сна я уже знал, что вечерня, к которой шла та, прекрасная, была на день Святого Духа. Берёзки, помню, благоухали…

Со мною не раз бывало такое: в городе ли, в старом проулке, в деревне ли, застигнет тебя, обнимет некое сочетание света и теней, неба и камня, дождя и утра, перекрёстка и тумана… и вдруг раскроются в тебе какие-то тайновидящие глаза. (Или это разум вдруг обострится?) И одним умом думаешь — когда-то в детстве-юности шёл ты, и видел ты схожее расположение дороги, света, тени, времени и места. А разум твой раскрывает тебе большее, то есть то, что сейчас с тобою происходит, отнюдь не воспоминание, но что бывшее тогда и происходящее сейчас соединилось в одно настоящее. И, всегда в таких случаях, чтоб «вспомнить», когда я это видел, мне надобно шагнуть вперёд (отнюдь не назад).

«Шедший сзади был впереди меня».

В такие минуты ясности и истинности сознания я не успевал обычно охватить и сформулировать того, что в такой отчётливости и несомненности уяснилось мне.

В такие минуты ум становится широким и ясным, мысль дальновидной. Отходил труд калечных ног, не нужны были подслепые глазишки и очки, не нужен стариковский костыль.

Потом опять тянулись дни и месяцы обычного житья-бытья. Но уж это мне ясно и видно, что в «те минуты» я отнюдь не выходил из себя, но приходил в себя. Это были минуты сознания и знания. И я отчётливо видел (понимал), что многолетнее моё житьё-бытьё проходит как бы в комнате без окон. И я не сознаю этого. Может, и окна есть, но мне они ни к чему, вроде украшения. И вот окно отворилось-распахнулось, и я узнаю, что есть иной мир, иное сознанье, иное бытие, настоящее.

20 января. Среда

Как дятел я долблю, что-де токмо сам ты можешь «выработать» радость, мир сладкий (увы, — редко меня посещающий). Но вот, с утра и с одра подымаясь и прибираясь с рухлядью-то всею, всё о весне некоей радость меня касается — мостки умом гляжу, омытые дождями вешними и снегами. (Это навсегда у меня в памяти деревянные, тесовые мостки-тротуары, такие чистые по дождям остались.) Весны душа хочет, всё какой-то радости ждёт. Как хорошо, что утлая, немотствующая плоть, хоть редко, хоть в неделю раз даёт место неплотскому, а потому широкому, ширшему небес какому-то радованью.

Не умственно, не философично, не отвлечённо оное пребывание, предначатие онаго блаженного пребывания. Радость царства небесного это не какие-то мировые пространства. (Говорят, есть картина: «Через минуту после смерти» — летит куда-то душа. А вдали уж еле виден земной шар…)

Нет! Не то, не за миллионы километров блаженный оный мир, загробный, светлый, радостный, но близко. Наша радость вечная близка. Святые, сподобляющиеся благодатных утешений, не уносятся ведь за Марсы и Венеры, но здесь видят природу преображённою. Святые эту же природу видят, землю, воды, леса, но видят не таковыми это всё, каковыми видит падший человек, а омытыми благодатным дождём Утешителя, жизни Подателя. О, какая тайна радостная и пресветлая вокруг нас. Вот тут, только руку протянуть. Эта вот ликующая, как гроза, как океан радости, тайна вокруг нас.

Дождь. Всё омыто: плиты, камни, деревья, и познание, догадка прорывается радостью, как это солнце и лазурь сквозь плевы облак

Дождь шумит на дворе. В дому Давидовом шум и гром… Странное видение. Сошёл дух на ангелов, и они узнали, как зарница в ночь вдруг осветит всё окрест, увидишь деревья, листы. Они тут были, но ты не видел в темноте. Так вот тебе идущу, сидящу вдруг как «завеса раздрах», и глянет в очи твоего ума радость: глянут близко, приничиво лики вечнующие сего неба, сей земли, сих деревьев. Плева-та, плотно это всё закрывающая, вдруг разредится. В просветы эти и увидишь. И хочешь прянуть в это открывшееся, ухватиться за это ликующее прекрасное ведение и виденье…

Но тебе, плотскому, нельзя пребывать в этом. В «этом» ты будешь жить, расставшись с телом. Или же достигнув некоторых духовных мер: сие открыто было святым ещё в сей жизни.

…Деревья эти (и не эти), Земля эта (и не эта), холмы, воды эти (но и не эти), цветочки, травы, полынь, берёзка эта (и не эта) — это и есть «место светло, место прекрасно, отнедуже избежё…».

И это всё во мне. В существе моего вечного ума, вечного сознания моего, т. е. души моей. Во мне оно, необъятное царство Божие. Я ширший небес, чему образ дала Едина Всепетая. И я, как Богородица, родить должен Бога. Родить нового Адама — это открыть очи ума и сердца и увидеть, что Бог есть, что всё в Нем. Тут тайна великая. Я, значит, должен дальше звёзд распространиться, во мне ведь царство Божие, т. е. пречудный мир Божий. Всё в утробе моей, всё во мне делается. И грозы сии благодатные, и небесная лазурь, и дожди омывающие…

Физические органы зрения, эти вот мозговые полушария слепы и тупы, и если не понудят себя на благодарный и благодатный труд, не увидят, не узнают о Боге. Отсюда, вот, распространение безбожия.

Надо изнутри себя взорвать некие ключи, надо, чтоб внутри тебя началось извержение Везувия. Внутри себя делай глубокую шахту, чтоб огонь вырвался и твой ум и сердце разжёг, через себя, в себе, своим подвигом найдёшь ты Бога, поймёшь, что всё в Нём. Увидишь и как это всё в Нём. Стяжав Бога, восхитив Царство небесное в душу, оставишь, как детские игрушки, и все твои теперешние недоумения относительно «данных современной науки» и утверждений религии.

Скажут: — Бог до тебя был и потом будет. Он тебя создаёт, а не ты Его. Бог существует, сознаёт ли Его тварь или не сознаёт. Он-де до тварей был и после них будет. Еретики и безбожники суесловят: «Человек создал Бога по образу Своему и подобию. Бог-де существует в твоём воображении»… Эту блевню опровергать нечего. Здесь солнце хулит слепой, говоря, что оно чёрное. Здесь безносый сифилитик ругает розу благоуханную за отсутствие запаха. Здесь глухой ругает певца за то, что певец лишь губами шевелит, не издавая звука.

Прочитывая антирелигиозную литературу, всё время дивишься, как это слепые дерзают толковать о цветах, о живописи, глухие рассуждают о пении и музыке и поют сами. Вся антирелигиозная литература — это трупы гундосят о жизни. Все гробы истощил Жизнодавец Воскресший, а сей смердящий гроб — безбожие — сатана припрятал себе под задницу. Всем сущим во гробах Христос живот даровал, только сущие в гробе безбожники, что черви, мертвость безбожия глодать остаются. Весь ад озарися блистанием божества, только атеисты, что клопы, в щель от свету того залезли.

— Нету Бога, — в дыре той сидя, пищат лишённые. И о сем до зде.

Бывает так, что самоучки-кустари, дойдя своим умом, устрояют из дерева наивные механизмы, в то время как инженерная наука уже давно решила этот вопрос и пользуется такими машинами… Нужно ли каждому на личном опыте доходить до богопознания? Ведь вопросы личного богопознания разработаны в учении церкви, и надо только вопросить учителей.

Конечно, имей я опытного старца, мне не надо было б бродить вокруг да около бесчисленными тропинками, окольными дорогами идя к тому, к чему существует прямая, углаженная дорога.

Да. Но, может быть, глубина мудрости Божией и судила мне, человеку мира сего сомнящемуся, слабому в вере, обтолочь своими боками путь к богопознанию, к богосознанию, а не то, чтоб я получил оное бесценное сокровище готовым.

Вопрос о внутреннем богопознании, о том, чтоб самому найти Бога, чрезвычайно важным и насущным делается в наши дни. Род людской, «массы» отторгнуты врагом рода человеческого от Отчаго дома. Интеллигенция, городские «массы», а ныне и крестьянство (молодёжь особенно) лишены влияния церкви, ушли из быта исконного, забыли праздники. Церковь уж не навевает им вечного своего аромата. Молодёжь в семье, в быте у старших не находит уже праздников Божьих. Ибо старики быстро вымирают. Молодёжь не знает, например, что «сегодня Пасха». Придя в дом, где висят ещё иконы, они равнодушно относятся к этому, не интересуются святою книгою. Они не в этом уж росли. А между тем, среди этих молодых и пожилых много есть (а дальше будет ещё больше) таких, у которых горит в душе искра Божия. Они видят, что «современность», «материализм» кладёт голодному в руку камень вместо хлеба и ядовитую змею. Таких людей не удовлетворяют скучные «песни земли». Имеющие ухо, чтоб слышать, начинают ловить в природе звуки небес. Может начаться естественное богопознание, которое Господу помогающему приводит в церковь Христову…

Огорчился я, выйдя. Сразу будничный вид улица приобрела. А было: тёмные громады домов смотрят в мерцающее звёздами небо или в клубящееся облаками, а эти слепые пузыри…

Люблю свет, иже от Света Вечного излиянный по небу, — Солнце, месяц, звёзды, зори утренние… Там свет от полноты, от любви, от ядр живо-начальных излиянный, а электричество — пустоцвет, дрочильное цивилизации не порожденье, а изможденье — мёртвые пузыри, бельма слепые застят в ночи свет Божьего неба.

21 января

Люблю писания протопопа Аввакума — удивительное, яркое проявление русского духа. И какая-то нерусская сила характера. …Расколоучитель. …Мне кажется — в каких-то судьбах своих, в каких-то планах справедливости — Вечный нелицеприятный Судия призрит пламенеющее любовью ко Христу сердце Аввакума. И не пошлёт страдальца за старую веру в ад.

Мне кажется, что все веры, преемлющие древлецерковные догматы, предания и уставы, как то: восточная православная церковь, армянская, абиссинская (а в недрах русской церкви — староверие), затем церковь римско-католическая, — пусть эти церкви пока не общаются, разъединены на земле, Небесная Правда, Вечный Судия зрит и видит сердца праведников и той, и другой, и третьей церкви. Но я родился в православной церкви, и довлеет мне, и любо мне в ней пребывать.

Итак, трещины, разъединяющие <разъедающие?> православие и староверие, православие и католичество, не идут насквозь до преисподних земли, но где-то, и не так уж глубоко, исчезают. Где-то, и не так уж глубоко, христианство едино.

22 января. Пятница

Это, вот, великая проблема, не только здоровья нашего, но и вообще нашего существования: пост, глаголю, в мире Божьем, посты церковные и голодовка в мире сем.

Пост Христов не разрушает здоровья, но укрепляет. Иноки-постники, пустынники, не евшие ничего, кроме хлеба да овощей, да и то раз в день, еле-еле, жили, как правило, 80-100 лет. Иные, не вкушавшие ничего целыми неделями, лишь в воскресенье и субботу разрешавшие сухарь с водою (Великий пост), хоть и изнемогали порою, но здоровья и долголетия не меняли. Да и вся-та Русь наша давно ли ещё не только в Великий, но и в Рождественский, в Петров посты не ела не только мяса, молока, яиц, масла, но и постное-то масло лишь во вторник, четверг, субботу да воскресенье вкушала А силы никто не менял… Работали обычно. Скажут, что в другое время навёрстывали.

Это, положим, так Ну, а пустынники, сонмы этих постников древних и новых, действительно одним сухариком да чашкой водички жившие круглый год и доживавшие, как правило, до 100 лет.

И теперь возьмём нас чуть не доели и — выпали из сил. А продолжительное недоедание непременно вызывает болезнь и «гибель» (теперь говорят не «умер», а «погиб»), <… нрзб> болеет цингой и т. п. Люди повсеместно еле бродят, опухли <… нрзб>. Люди мрачны, темны лицом, озлоблены, постящиеся светлы лицом, мирны, радостны. Измождены, но здоровы и долгоденственны.

Дело, очевидно, в духовном устроении человека. Как не вспомнишь из патерика: «В скудный год на иноческой трапезе поданы были ржаные сухари с водой. И вот авва видит, что одни едят мёд, другие это самое крошево, а третьи — навоз… Между тем, еда одна — хлеб да вода. И было авве открыто, что вкушающие скудную сию пищу, радуясь и благодаря, в самом деле вкушают сладость медвяную, а навоз едят негодующие и ругающие убогую пищу».

Очевидно, что духовное перерождение человека перерождает и физический его организм. Очевидно, благодатное состояние человека может поддерживать и содержать плотский состав.

Скажут: вегетарианство не новость и этим даже лечат. Лев Толстой не ел мяса, рыбы… Я говорю не о том, чтоб мясной стол заменить обильным овощным и молочным. Говорю о посте по уставам, посте сверхуставном. (Монахи, евшие хлеб и воду два-три раза в неделю, и то чуть-чуть.)

Эти постники — иноки, какой они сияли радостью, как благодать Христова сквозила и тайно светила в их обликах, во всём существе этих подвижников, неустанно молящихся и трудящихся.

Скажут:

— Постники эти и сидели в затворах на всём готовом да молились. А нам надо работать…

— Сидевших в келье затворников было очень мало. Престарелые схимники никогда не сидели без работы. Даже лежащие вязали пояса. Работал весь монастырь: даже иеромонахи, не занятые в храмах, столярничали, слесарничали, плотничали, ткали, шили, сапожничали, послушание на полях-огородах, в поварне, хлебне, в кузницах и т. д. и т. п. Весь монастырь работал с утра до вечера. И — постились жестоко-сурово. И — были здоровы и долголетны.

А мы чуть не доели и — гибнем. Почему? Подымем-ка этот вопрос, всяк до себя. И решим его с помощью Божией. Очень уж дело-то насущно нужное, важное при всяких обстоятельствах и обстановке. А к чему такое измождение тела, к чему поведёт таков телесный труд? — спросят. — К радости, — отвечу.

Подвиги сии: пощение, стояние на молитвах, всенощное, труд с молитвой, хранение уст, сердца, ума, внимание к себе приводят к тому, что человек в самой тяжкой житейской обстановке остаётся мирным, радостным, счастливым. Но и среди «спасающих душу», есть, говорят отцы, три разряда людей. Одни постятся из страха, чтоб избежать вечной муки, — это рабы. Другие постятся, высчитывают поклоны, умножают правила ради наград обещанных, — это наёмники. А есть, что подвизаются, постятся, молятся, трудятся из единой Любви ко Христосу, к Господу Жизнедавцу, Искупителю. Подвизаются, радуясь о Троице Живоначальной, радуясь о Духе Утешителе, — это постники дети, любимые дети Бога.

Благословен сей пост — радостное говение твари из любви к Творцу, всея твари Украсителю.

А вечером брателко пришёл, видит, я поблёк, погонил на улицу: для того и голова кружится, что неделями воздуха не видишь… В два пальто ватных меня закуфетал, заплясал, шапка, рукавицы, клюка. Выпроводил. А снег мокрый идёт, порошит.

Отцы говорят в патерике: сиди в келии, и та научит тебя всему. Ино не в меру-то такой балаболке, как я. Мой опыт таков: броди возле кельи — небо над тобой, тучи или звёзды. Снежок белый, галица переклинется на деревах. На ночь глядя тихо в переулке, безлюдно. Небо серое, как карандашами нарисованное, тени домов. И белые, белые скатерти. «Госпожа Метелица» постлала в переулках. Лестно по белому-то ходить, всё бы шёл. Отвыкли от белого да чистого дома-ти. Простыни-наволоки, портки-рубахи всё не белое, а седое, а ольховой да осиновой золой мыто, дак и коричневато. А пол-от затоптан, а потолок-от от дыму: что в кузнице. Ходишь белыми-те скатертями, мысли оживают. Хорошо на ветре-то приходиться. Днём пестрота всякая в глаза лезет, а к ночи умная тишина, что умная молитва. Да, хорошо бродить возле кельи. В зиму по снежку, в лето по дождичку. Да, не понимаю я путешественников, тех, что «обкатывают» вокруг света в 80 дней. Эти люди пока на воде, они скользят, очевидно, по поверхности, ибо, чтоб углубиться, надо время, надо пожить… Я говорю о туристах-верхоглядах, а не об учёных, скажем, Пржевальских. Да он и не катал вкруг вселенной. Я говорю не о тех, кто пешком обходил страну. Апостолы «обтекли вселенную», идут богомольцы в Киев, в Иерусалим. Здесь глубина. Здесь цель, заставляющая человека самоуглубиться.

Переулочком-то своим ходя, люблю я думать. Как бы я хотел жить в деревеньке или в лесу, на опушке. Там и в день-то тишина благолепная.

23 января. Суббота

Дымом сегодня со вставанья на улицу выгонило. Брателко там дым коробом выносит, а я гуляю, — у меня голова слабая… На дворе так и льёт. По обтаявшим тротуарам меж асфальта плиты старые, золотистые, здравствуй мне сказывают. С осени их не видал. Что ночесь белая скатерть была настлана, а та снята, а покрыты улки мокрым тюлем — узорчатыми дорогами. Инде на белом снегу что картина расплылась, экие всё акварельные пятна. Рано сейгод залюбил я эти картины. Предвесенья жду. Поста Великого. Не глаголю: весны благоцветущей и светлого Христова Воскресения. К тем ещё я не готов. И в сем теле сидя, буду ли когда к Пасхе той готов?

А вчера забыл записать сон. Будень сразу его замутил…

Омытый, ранневесенний день, будто и странно весело на душе. Не прост день сегодня, думаю… А почему-то надо что-то рассказывать ждущим людям. И у меня в руках книга древняя рукописная, с изображениями. Я раздваиваю книгу, и на большом листе алыми, и голубыми, и изумрудными красками изображён Вход Господень в Иерусалим, а над «Входом» золотистыми литерами писана стихира: «Преже шести дней Пасхи…» И вдруг я ахнул. Завтра «Неделя цветоносная» — Вербное Воскресенье. И не готов я к празднику, и странно мне и радостно, а надо-де нечто людям сказать. Я и запел эту стихиру «на подобен». И кабыть поючи сладко: «Преже шести дней Пасхи», и разбудился. И как сейчас вижу: страница пожелтелой бумаги или хартии — пергамента. И «Вход Господень» — Спас на жребяти — повернул главу к провожающим. И вверху листа текст — «Преже шести дней Пасхи».

24 января. Воскресенье

23-го была память валаамского игумена Дамаскина. Завтра память оптинского старца иеросхимонаха Анатолия. Завтра и великого Григория Богослова. Светлый месяц со звёздами.

Завтра в Замоскворечье на Зацепе в Пупышах праздник «Утоли моя печали». Какой букет прекрасных пренебесных цветов…

Римский папа ежегодно жалует достойнейшего сына их церкви золотою ризой.

К золотой ризе применю Великого Григория. И чудные цветы Севера — Дамаскин, Анатолий.

Неможно надивиться: как ни испытывай, не найдёшь в мире Божьем в году церковном будня. Таково бе и в XV веке, и в XIX. В церковном саду куда ни шагни, куда ни протяни руку — всё цветы, цветок цветка чуднее. И ежели на земле, в сем венце искать будешь, в XIX столетии, о, как много новых чудных звёзд на церковном небе воссияло. О. игумен Дамаскин почил о Господе в 1881 году 23 января. Оптинский старец Анатолий отошёл к Богу в 1894 году. Назвал их цветами. Игумен Дамаскин истинный был богатырь святорусский, могучий дуб. Портрет его Иордан гравировал. Какой богатырь! Широколицый, широкобородый, широкоплечий старчище-поморище… Жизнь Дамаскина, типичная, благословенная жизнь русского монаха, крестьянского сына, в юности ощутившаго благодатный свет в сердце, оставившего отца и мать, прошедшего в избранной им обители послушания конюха, сапожника, хлебопека …наконец, игумена знаменитого. А подвизался он на Валааме 62 года. В игуменстве был хозяин-строитель, радел святому монастырю. О. Анатолия помню портрет. Светлые, светлые глаза, взор детской какой-то непорочности. Схима на плечах, не шитый письменами кукуль на главе, а обыкновенный клобук чёрный.

Этот инок был преемником о. Амвросия, нёс послушание скитоначальника, к нему, как к старцу и духовнику, относились многие сотни людей (шамординские сестры, оптинцы, миряне), но и неся сей крест за послушание, о. Анатолий паче всего жил внутренней своей жизнью, был творцом умной молитвы, паче всего возлюбил безмолвие…

Преже всего враг направляет свои разжжённые стрелы на взыскующих Бога. Если человек, взыскуя (часто вернее скажем — искушая Бога), продолжает валяться в грехе, в слабостях, во всяком неисправлении, в нерадении, то в нём, как в кривом зеркале, Божье, светлое, правильное может искажаться в смутное, кривославное; мутная большая лужа мутно отражает и солнце, а чистая и капля воды, как бриллиант, блестит. Мой основной грех, гнетущий меня долу, наводящий тоску на сердце, это нерадение преступное, небрежение бесоставное, каинова беззаботность о брате, силы и здоровье сложившем на меня, изнемогающем в непосильной борьбе с лютой жизнью. Он бьётся за кусок хлеба, а я на баснях жизнь провожу, не стыдяся Христовых очей во взорах светлого моего брателка, светлого душою и телом, сияющих. За паразитическую, дармоедную жизнь играет мною сатана, искажая во зло, в угнетенье, в страхование то доброе, что в кредит доверяет мне Бог милующий.

25 января. Понедельник

Память Великого Григория Богослова. Поэтами вдохновенными были оные великие мудрецы-философы.

Юностью, весною благоцветущею оные времена церкви назову.

Умы церковные, учители и отцы наши, как весенняя гроза были, как дожди благодатные, «как бы резвяся и играя», «грохотали» «в небе голубом». Всё у них было от радости, от вдохновения, от полноты. То была юность премудрейшая. Вдохновенно и радостно чистым умом проникали они, отцы и учители церкви, в тайны тайн.

В тайны Божества, в тайны жизни, в тайны мира. А то, что мудростью и наукою величают наши времена, есть склероз старческий, извращение дряхлое, гниение. Или же — пыль, плесень, ржавчина. Безрадостны, тщетны, безжизненны умствования последних времён. Радостная, как вешняя гроза, вселенская мудрость София, как дождь благодатный, животворила умы оных учителей — любомудрецов-поэтов, отцов наших. И как же скаредны, мертвенны, тленны умствования и учения авторитетного мира сего. Они эти — моль в одежде, червь в плоде. Гробы они, прах, тлен, пыль.

Бог попустил зло на земле. И эти ненавистники вечной радости, ненавистники света, жизни и Воскресения ненавидят вечную живоначальную мудрость Божию, которая есть солнце мира. Гнилыми гробовыми досками учений своих тщатся гробополагатели-богоненавистники заколотить оную ликующую вечноюнеющую лазурь Господня неба. Мраком ада и смерти тщатся они затянуть горнюю лазурь вечной весны Христовой. И вот умы чад века сего затянуло хмарой мёртвых Учений. Уж все согласны опуститься, всем охота лечь в сон безбожия, опуститься, уснуть легко. Измотан, измят, измучен род человеческий. Куда там: горе́ имеим сердца. Куда там: почесть «высшего звания». Повалиться, уставши, в оный автобус смерти — вези куда хошь. Измучил, истоптал, измял сатана людей. Но не перестаёт плевать, и дышать, и коптить, где завидит, каков проблеск вечной лазури. А она есть, эта вечная лазурь! Не думайте, что неба не стало. Унылая эта плева, эта болотно-туманная дымовая завеса, что застит вечно ликующее небо Господне, только ленью и слабостью нашей держится. Мрак от твоей дремоты. Стряхни ты с себя этот сон скаредный, поищи утра Божьего, сравни самоубийственность и мрак безбожных учений с тем, чему учит, чем живёт церковь, и поймёшь, где жизнь и что такое жизнь… Хоть мрака-то оного возгнушаешься, хоть утра-то полюбишь ждать. Я вот сам во мраке ещё брожу, но как я утра-то Господня хочу. Петухи-те поют — утро возвещают.

Василий, Григорий, Иоанн Хризостом. Три пренебесных, златоперых трёхгласных петела поют, утро в нашей ночи возвещают. «Ей, гряди, Господи Иисусе!» — «Ей, — говорит, — гряду скоро. Аминь». Воскресни, Боже, суди земли.

Вот придёт жених — Пасха, а я опять не готов. Я-то и худо радуюсь в Пасху, что во мне Христос не воскрес. Того ради во мне не воскрес, что не сраспинаюсь Ему, Свету. Ещё отреченья своего не оплакивал. Надо, изшед вон из мира, плакати горько. Всё за «утешеньем» гонюсь дурацким умом. А плач бы — моё-то дело. То уж бы моё, то надёжно. Плачу, может, не позавидовал бы враг-от. А то ведь как видит, что я по утешенье поехал, сразу меня с катушек долой.

Вдохновенный полёт ума, крылья души, глубины сердца, златые уста поэта церковь считает неотъемлемыми свойствами богослова-мудреца. Церковь ценит в учителях-отцах божественное изящество их философии, красоты их жизни, их личности, их труда, доброту их творчества. Церковь поёт Григорию: пастушеская свирель богословия твоего победила риторов трубы. Ты изыскал глубины духа. Красо́ты (добро́ты) вещания свойственны тебе…

…Ты одеждою православия, свыше истканного, украсил церковь. Нося эту одежду, церковь зовёт тебя с нами, детьми твоими: радуйся, отче, богословия ум крайнейший.

Либо тупость и безразличие, либо врождённая порочность мышления (таков мир сей во зле самохотно лежащий) заставляет человека принимать безбожные самоубийственные концепции мироздания. Матерьялистическая чистая наука труп препарирует, по трупу трактует о жизни. О «науках» социальных, общественных говорить нечего. «Массовая» эта «наука» для младшего возраста. Оставим ими интересоваться клубным кружкам.

Но и чистая наука… преподносит мёртвую рыбью кость. Остовы, схемы… Нет, биология, ты нам сделай живую рыбу, вдохни жизнь в мёртвые кости… Ты ещё не дошла до этого… Ну, преуспевай. А мы Живодавца ведаем. Се сияющее, вечное море вселенской жизни. Там играет наша золотая рыбка.

Бог-творец по-гречески называется θεόσ — поэт Творца неба и земли, поэт Урана и Геи. Так что нечто божественное предполагается и в земном человеческом, истинно поэтическом творчестве.

Истины догматов веры, учения о таинствах не могут быть преподнесены в школе как формулы, скажем, физики-химии. Гербарий ведь не всё сказывает о цветке. Надо, чтоб учение о Боге, о церкви, о таинствах повевало благоуханием цветов, благодатным дождём, вешнею лазурью неба.

Богословствующая мысль воплощалась древле в божественно-поэтическом слове. Вот, например, учение о Сыне Божьем (Символ веры):

— Он от Отца как «Свет от Света».

1 февраля. Понедельник

На дворе сыро, вся зима такова. Переулки в снегах, а по улицам слило. Вчера на рассказ брателко водил, оттуда один я плыл.

К весне, похоже. Ино, слава Богу, ведь февраль. Сейгод нетерпеливо что-то считаю я дни к весне… «Им овладело беспокойство…»

Все ждут, — вот война кончится, голодовка кончится, здоровье воротится… Как галки за окном кричат, воробыши чирикнут, я всё ловлю ухом — это-де к весне. Люблю голоса Божьей твари. Велика ли моя «священная роща» — десяток дерев против окна-та — дома кругом, а галочки-чернички да воробьи всё ночуют. Засветло прилетят, и — разговору! Долго угнездиться не могут. Вот птице наплевать, что гараж близко, а я брезгую этими машинами. Унылые мёртвые жабы, чучела жабьи на катушках. И ездит-то на них сволочь, а я не о том строчу, о чём хочу.

Сегодня предпразднество Сретения. Ничего, что в грязях да туманах земля. Слушай, что церковь поёт сегодня: «Небесный лик небесных ангел приник на землю, видит Перворождённого всея твари Матерью яко младенца несома ко храму. Небесный лик небесных ангел приник на землю, предпразднественную с нами поют песнь, радуясь». Ничего, что дождь да слякоть, приникши, с неба глядят на нас очи ангелов.

2 февраля

Славы Отеческой я удалился безумно.

Во зле расточил благое Отцово наследство.

Отче любимый, ты видишь мои покаянные слёзы.

Отче, не дай мне душой умереть вдалеке от любимой (отчизны).

Вот я стою и стучу в двери родимого дома…

Отче, прости мне побыть у тебя хоть последним слугою.

5 февраля. Пятница

Купно с худою головой немотствует и душа… Дела никакого не затеваю. Брателко весь со мною притулился. Три плахи я весь день колю. Из-за брателка мне на своё здоровье обидно. Сегодня «Взыскание погибших». Завтра родительская суббота. Во всех храмах Москвы эта икона, списки с той Чудной, что милостиво, детским ликом и кротким взором глядела на Божий народ… Господь приниче на землю, на Город сей, есть ли-де ещё кто помнящий Бога. И видит Господь: вси, вси уклонишася, нет верных ни единого…

Но вот, накрыл вечер Москву, и ползут по переулкам люди; что ближе к окраине какой, где есть храм, там больше ползёт людей по переулкам. Низко накренились облака над крышами. Господь приниче над землёю, над грешным и богоотступным городом. Слепые дома, замаскированные страшным маскарадом. Голодный осиротелый люд. Тьму заскорузлых, обледенелых, ухабистых переулков, эту тьму не преодолеют мышиные пузырьки уличного освещения.

А Бог глядит, каково-то освещены сердца человеческие. Печать скорби, Господи, на сердцах. Кто ещё в силах опомниться от уныния, хоть в праздник, идут припасть к Царице Деве Пречистой, к «Взысканию погибших».

Сегодня во всех храмах озарён свечами, сиянием лампад кроткий лик Девы. Как понятно и близко всем это изображение! Пречистая изображена с непокрытою, как у отроковицы, главою. Власы распущены по плечам. Лик совсем детский, задумчив. Задумчиво глядят на всех очи Отроковицы. Руки Ея сжаты как бы молитвенно, как бы умоляюще. Правою рукою обнят Младенец. Он, стоя ножками на коленях Матери, руками обнимает Ея шею. Икона не древняя. Пречистая Дева изображена не в типе, нам привычном. Но преисполнена Она неисчётным умилением. Икона обложена ризою, что делает её уже совсем не похожей на картину. Пусть не иконописен, но живописен лик «Взыскания погибших». Этот задумчивый лик Божественной Отроковицы вызывает слёзы умиления. Глядишь на Неё, и молитвенное воздыхание родится в груди, и шепчут уста слово молитвы.

6 февраля. Суббота

Ветер сменился. Выяснило. Леденик-северяк дует, с родины. Но февраль-бокогрей своё дело правит. С крыш закапало на солнышке. Наши оконца на Север, дак озябли, а что во двор, там капельки с крыш прядают; сосульки не разглядел, есть ли. По Гагаринскому полз, — старые дома ласково глядят, что солнышко-то боком пригрело в полдень. От стен отсырели плитуары-те. Москва боится холодов-то. Но уж каковы теперь ветры ни дуй, солнышко будет свою силу забирать.

17 февраля. Среда

Первая неделя Поста Великого тянется, а мне всё то неможется, то некогда. Не радуюсь о том, над чем люблю радоваться. Ум долу поник. Уныло живу. С горестным равнодушием гляжу на мир Божий. А мир Божий к славе готовится. Но моё ли то дело — слава Божьего мира, когда по моим неисправностям забота, нужда и недуги брателка с ног валят. Самые заветные вещи продаём… Пойду к вечерне переулочками своими. Зима-та уж сломилась, уж тает днями-то. «Господи Владыко» в церквах читают, старухи бредут к вечерне, галки шумят с воронами, капель с крыш. Так бы, к Мефимону[10]-то идучи, и пить эти настроения. А всё брателково нездоровье да своя немогута; пуще же всего неисправность своя гнетут ум-от. Ослаб я духом, ослаб и телом. Старинщики приходят, последние остаточки выгребают. Где тысяч-то наберёшь, чтобы на рынке что купить?..

Сумеречно в уме, дак как из камеры какой через оконце тюремное на Божий мир, т. е. на природу и на приход в мир Божий великих дней святыя четыредесятницу, я гляжу. Сейчас надо вникать в ум природы, ведь предначатие весны, время заветное и заповедное настаёт. Надо за снегами следить, за капелями, за небом, за галками, за рассветом, за звёздами и за Солнцем, за ветрами. Западные ветры тянули в январе-то. Тепло, нищей (…куме?…) на руку.

В феврале днями яснило с северным ветром. Да уж отошло время морозам. Всё вспомню детскую песенку: «Как февраль ни злися, как ты, март, ни хмурься, — всё весною пахнет». Это птичка села и запела.

Эти дни снеги выпали глубоки. Бродно к вечерням-то идти. Из закоптелых-то комнатёнок выбравшись, не можешь надивиться пушистой белизне. Это уж последние разы матушка-зима свои лебяжьи покрывала стелет. Занятно так: в Чистый Понедельник наши переулки — дорога крепкая, а на Хитровом потоки откуда-то журчат. У нас снег крепонек, а к Солянке лёд мокрый. И вчера от вечерни брёл, нигде не таяло, а с Дашкова дома капели изо всех труб. Я и к ночи-то выбреду. Всё проверяю, не каплет ли с какой крыши. Ведь ещё рано, ещё шепотком капельки-те говорят. Первая неделя поста всё так. А о Масляной в кой-то день (а дымно да заботно было!) вылез, что крот, на крылечко. И преславно так небо звёздами глянуло в меня. Во дворике-то ничто не мешает на небо глядеть, окна везде занавешены, а слепые уличные мочевые пузыри фосфоресцируют там, за стенами. Я встал под дерево, поднял рыло-то кверху. Сквозь сплетение редких ветвей глядит звёздное небо. И до очевидности кажется, что звёзды — это цветы, как цвет на яблоне, расположенные по сучьям и ветвям. Было звёздно, уж без мороза. Звёзды шевелились, сияя в синей тьме, как цветы лепестками. Как нарядно, как празднично всё Божье.

В Прощёное Воскресенье бежал бульваром на трамвай. Спешил, высуня язык. Крепонько ввечеру прихватило морозцем, и снега были белые. Заря долгая вечерняя стояла над башней Архангела Гавриила, над крышами, над деревьями, такая предвесенняя, золотая и розовая, такая стеклянно-прозрачная, чистая.

25 февраля. Четверток

Мефимон последний день, я не попал, с утра немогута, а там и некогда… Прошла зима. С утра капели-те сквозь сон. Лёд на плитуаре широко размок Вылезши на двор, подивился: как скоро снега сели. Вдруг. И точно их притрусило пеплом, и с крыш льёт так спешно. Дорожки по двору стали широкие и грязные. Куда делись сугробы, как опухшие веки прикрывавшие окна подвального этажа. Оконца открылись, что глазки, и Алексей успел прорыть от них канавки. Ходи, как хошь. Небо водяного цвета. Тяжёлое, наводнелое. Кричат вороны там и там. Бабёшки с галочьими голосами и ребята с голосами воробьиными круто роют снег с соседнего дома. Слышно, будто, подушки падают.

Сумерки. Туманит. Но радостью беременна эта пора.

2 марта. Среда

Постоянная неисправность жизни, бесправильность, неутверждённость жизни ни на чём делают такое житьё-бытьё безвольного, слабого человека тягостным себе и людям. Упускается день за днём бесполезно, для всего упущенными складываются месяцы, наконец, годы. Уж махнёшь рукой на себя и впадаешь в отчаянность.

Слава Богу, зима была милостивая, можно сказать, и окон не вставляли; я прособирался, ан весна подошла. Снег в городе съело дождём да ветром. Сыро, во́дено. Я мало на улице бываю, да и не гляжу. Иное всплачется душа: увидишь из оконца — облака несутся, грают во́роны, ребята шлёпают по лужам… А не до радости… А ведь наступил мой заветный месяц март, идёт Великий пост. «Уныл во мне дух мой. Во мне смятеся сердце моё»…

…К сумеркам, теперь в семь темнеет, вылез-таки на минуту, погоду, холодно ли, тепло ли, проведать. Ветер холодный, сырой, блакитно небо. Уличная мостовая подо льдом, юхнувшие<?> сугробы снега по дворам, всё как бы пеплом посыпано. Кабыть, всю зиму город-то пеплом посыпали, пепел и вытаял серо. Пасмурно при западном ветре. Улица, дома, небо — всё монотонно в цвете, но какой изысканный аристократизм в этой драгоценной одноцветности неба, крыш, мостовой, домов старого переулка… Пасмурный вечер, но уже март. И некий свет, уж не свет ли Григория Паламы, которого прославляли в это воскресенье, напояет мартовские вечерние часы?! Убогая природа города готовится воскреснуть. Ещё туманно, ещё пасмурно, фанерные ставни, рваные крыши, упавшие заборы, тонко на вешних туманах вырисованные сучья дерев порывает холодный ветер. Но «сия скорбь на бесконечную радость». Это снимается ледяная гробовая доска, совлекаются с радости нашей истлевшие саваны. Радость воскреснет, и никто не отымет её от меня.

Чувствую, как я отяжелел, ослаб, опустился, безучастен стал к восприятию радости. Она рядом, и я не могу её взять. Но выйдя в такой пасмурный предвесенний вечер на улицу, я с сладкой болью вспомнил, как в юности трепетно любил я эту пору. И сейчас, как тогда, я ощутил что-то таинственное, почувствовал, что чаша таинственной радости в некую пору, в некие часы, может быть, проливается на мир. Март таинственный, в он же месяц и мир Бог создав, и человека сотвори, в оны же месяцы Гавриил Богородице «Радуйся» возвести, и Христос воскресе.

8 марта. Вторник

То в делах, то в простудах дни поста святого пробегают. Пост Великий уж преполовился. Пост — «жительство ангелов», а я ни близко… Не то горе, что скоромное ем — та печаль, что таинственности, радостности благодатной сих дней предначатия весны, сих дней святого марта, сих дней к Пасхе Таинственной, к преблаженному, премирному и всерадостному дни Воскресения ведущих, сих дней я в стороне влачусь.

Жизни честной не умел себе устроить, дак уж что дивить, что дни в пустоте изнуряются. От лица грядущего Солнца взамен многомесячного ознобления тёплые ветры веют над Землёю. С матери Земли складываются гробные пелены снегов. Им же всея твари Украситель глядит на мать Землю и говорит: «Она не умерла, но спит». Как Лазарь, земля, природа ещё в гробе, но уже Марфа и Мария послали за Христом. Уже знаемые и сродники собрались в Вифанию поплакать о четверодневном, тоже возликовать о Его воскресении. О воскресении земли глаголю в снятии ледяных саванов, в журчании ручьёв, в играньи овражков, в прилёте жаворонков, в первых цветочках на обтаявших пригорках. Природа совоскресает Христу. Воскресение природы содержит ядро — Воскресение Христово. Воскресение природы — это фон, это рама для Воскресения Христа, это сад, в котором Оно расцветает.

На днях, в недельный день Григория Паламы, очнувшись на рассвете, полез глядеть улицу. …Рано, безлюдно, чисто, рассветно, сухо, серо-серебряно, благословенно утрени, уж какова-де и природа в городе, булыжная мостовая под окном, забор да десяток лесин за ним. Но несказанно чуден новосвятой утренний свод небес.

И вот эта убогая «природа» — дорога да голые деревья, серый забор, древние жёлтые плиты тротуара, только что выглянувшие из-под ледяной коры, в тишине утреннего рассвета, в таинственности предначатия весны так молитвенно глядят в небо, глядят, не мигая, созерцая тайну. Проснутся, побегут люди, всё станет за окном обыкновенным.

Когда-то всё было райским, блаженным. Потом вниде в мир грех и грехом смерть. Сия земля, деревья сии были в раю. В предутренние часы мне видится: эта истоптанная земля, эти обломанные людьми деревья вспоминают свою красоту и соглядают образы неизреченной славы, аще песнь, и носят язвы по вине человека.

11 марта. Пятница

Чтоб доспеть внутрь себе царство Божие, святые опытно научают нас «быть ниже всей твари». Иноку, признавшемуся, что его мысль всегда у престола Господня, авва сказал: «Это не велико. Будь ниже всея твари…». И безусловно, чем ниже склоняет себя человек во прах, тем надёжнее ему, тем твёрже он, тем неуязвимее, тем лучше вооружён от всяких «ударов судьбы», бедствий, несчастий, лишений. Плавающему в слёзном море каких ещё печалей бояться?

Запинанному последней тварью какая ещё обида чувствительна? А у того, его же ум всегда при престоле Славы (ежели не через помянутое море слёз), он ко престолу-то царскому приехал, у беструдно стяжавшего сию высочайшую степень мир сей выбить может подставки-те высокие, степени-те (ступени), мельком пройденные, из-под ног. Ежели тебя слово просто обидит, мала печаль повержет, то быстро сдёрнет тебя мир сей с небесе твоего.

В царство Божие, в оную радость неотымаемую не на рысаках, не поездом катятся в мягком вагоне, а надо на всю жизнь башку-то в хомут запихать да в плуг многопудовый впрячься, да на карачках и выползать отряженную тебе пашню жизни. Ползай, вспахивай глубже да слезами поливай; ово сорок, ово шестьдесят лет. То уж надёжно, иноче, будет. Всколосится нивка-та! Сладок хлеб Живоначальней Троицы.

…Март идёт.. В среду «жаворонки прилетели». Чаю, где-нибудь проталинки-те ежедень снежком заносит. Инфлюенцией дома сижу, лишь из оконца на «природу»-та погляжу. А чем не природа! В Хотькове, слышь, в валенках ходят. А в городе шибче тает.

«De profundis»[11] комнатки гляжу на дорогу. В полном лике мостовая-то, дороженька предо мной. И весь год она со мной разговаривает. Летом после дождя камни-те, плиты-те умытые, как исцелованные, многоцветные, булыжник, омытый дождём, что многоцветная мозаика. Плиты песчаниковые краше слоновой кости и мрамора. Умная твоя красота так и беседует с красотою старого камня.

Старые камни старого города. Ковыляя старым переулком, видя истёртые ногами поколений древние плиты, камни-ступени, камни-пироги, я люблю посидеть на них, погладить рукой. Ума в них много.

Но я говорю о мостовой, об улице, что глядит и беседует со мною. Как она нарядна, как переменна, как разнообразна, в зиму ли запушённая перинами снежными, уютными, в мороз ли укатанная, скрипящая, голубая, к весне ли, увитая талыми продольными и поперечными полосами.

Гляжу сейчас на дорогу, что под окном. Как много и с какою полнотою она мне рассказывает, что творится на желанных моих холмах, полях, перелесках, окрестных, скажем, града Сергиева… Полоса белого снега, полоса снега талого, воскового, водяная дорожка, в ней отразились ветки дерев…

Дома сижу всё. Но «чую смущённой душой» приход марта там, «в русских далях».

Пишу сие для самоутешения: вишь, велел брателку продать любимые свои эмали. Торг-от состоится или нет, но я перестал тужить. Мудро слово: «Тот монах, кто делает себе во всём принуждение». В сем великом слове программа целительных, благодарных действий.

16 марта. Среда

Завтра Алексея человека Божия — «с гор вода», но на московских горах покуда снег. Ишь, ветер северный премогает мартовскую весну. Свыше недели я недомогал, сегодня вышел на яснину, напустился и до Хитрова. Постоял у Великого канона. «Дни-то какие»… «Мариино стоянье». На субботу запоют: «Поваленное тайно прием в разуме, в крове Иосифове тщанием предста бесплотный…», и, как звон кадила, будут струиться из алтаря хвалы Богоматери. Хоть и некогда, хоть и сердце сдаёт маленько, но сбродить к службам сим, заветным, из-за вечера ясного, долгого, из-за дум, сею порою чудною навыкаемых, рождаемых любо. В церкви теперь не так срастворяется сердце со всеми. Люди отпугнуты друг от друга. Всяк измотан, всяк устал, всяк знает, что рядом с ним стоящий ему не может помочь. Но все пришли в отчаянии — не пошлёт ли Бог в эти службы, любимые с детства, минуту умиления. Да, пришли сюда за хлебом небесным, но неласковы друг к другу, так же, как утром стояли за хлебом картофельным, себе б получить, а другие как хотят… Вымучена, измята душа у всех. «В гости» ходить, видаться и рядом живущие перестали. И в храме стоит «не едино сердце, не едины уста», а, скажем, пятьсот, триста, сто человек… Но о сем до зде. Я, может, грешу, тужа о том, что не имеют пришедшие, скажем, к обедне, единого сердца.

…Я вот, пору года люблю соглядать. Было обтаяло, да опять снеги белые напали, утоптались, подмёрзли. А уж зори долги. Любят многие путешествовать. Я который уж год брожу в церковь всё теми же переулочками. И на одних и тех же местах постою да полюбуюсь и в осень, и в зиму, и особливо в сию пору предначатия весны. Как сегодня, старыми каменными ступенями спустился на дорогу, обернулся, полюбовался… Очевидно, холодный северный ветер (он нередко тянет в марте), смешиваясь с мягким <теплом> уже начинающего пригревать Солнца, дают притуманенность мартовским вечерам, вот таким холодноясным.

…В вечернее небо возносится серо-серебристый силуэт церкви. Старое суковатое высокое дерево молится вместе с храмом безглагольно. Высоко в небе тихо стоит ясный серп месяца…

16 марта. Пятница

Относит от берегов Христовых безвольное, ослабевшее существо моё волнами многомутными века сего. Уж ни за какое кустьё нету сил ухватиться. Уж на брег-от Божий равнодушными, невидящими глазами гляжу — за что уцепиться тамо, не вижу… Дома-то сидя, перещупываю старые иконы да книги… а забота, а нужда, а тревога «как жить, чем жить», — подминает под себя излюбленные мои думы и настроения избранные. По вине совести нечистой свободно окрадывает меня враг… Как-де люди, так и я. В людях-то куда ни придёшь: «Третий месяц комнату не дают», «ребёнок высох и есть нечего», «свет погасили, сырую воду пьём, дров нет». Брателко высох весь, вконец унывает, что должны и отдать нечем. Хлеб, говорит, паёк надо отдать, а то со свету сживут, засрамят перед всеми…

…Я, вот, как бы Распятие любил, хотел «Исповедует Христа, и Того распята». Со Христом, и притом Распятым, лягайте меня все копыта… Знатно, что у кого я взял да не отдал, дак тем обидно. Да ведь нет у меня!

19 марта. Суббота

В лето день со днём схожи, разве в дождь заинтересованность… В зиму беспросветный обыватель со своими буднями и глупостью прячется в коробках и ящиках домов. Летом всё это вываливается на улицу. Не видишь лика природы на пропылённых мостовых.

А сейчас, бредучи переулками, всякой день новое прочитываешь. Переулочки, как бреду к вечерне, сказывают мне, сколько про себя, друга столько о том, что делается сейчас там, в Сергиевых рощах, полях, деревнюшках…

…То было дождями свело, съело снега-ти. Да опять новый напал, сутки за сутками падь была. Чудно так было, в весну грязны снега, а тут белёхонек грудился.

Вчера, в канун Похвалы, ветру Северу преставщу, при солнце водой взялись дороги. К вечеру прихватило инде ледком, дак уж вот хруст по городу мартовский. Я, чтоб носом не клюнуть, всё под ноги гляжу, так уж, что ведомость у меня выписана, пути-те, дороженьки. Сам рисовать не могу, не вижу и человеческого художества, а вот как Творец учнёт перво по снегам, а потом по талым глинам весну красную разрисовывать, это соглядать я хочу-могу. Не столько, может быть, худыми глазишками сквозь очки, сколько убогой моей сердечной радостью к сим вытаивающим градским плитам, к сим возносящимся в поздневечернее небо голым ещё ветвям, к сему высокому тоненькому серпу месяца.

Я сейчас на асфальт не обижусь. Он после снегов вымытый, высохший цвет имеет. Запылиться ему неоткуда. Рядом с тротуаром широкая полоса снега идёт. Две широких каймы снегов так и бегут из переулка в переулок (Они, гляди-ка, на Страстной ручьями возьмутся.) А серёдка дороги наводопела да уледенела. И хрустит весело так под ногами у тебя, не хошь да с мытого плитуара соступишь кружевною льдинкой хрупнуть. А главные улицы уж к Пасхе вымыты, ни снегу, ни пыли; чисто, любо так. Бывало, мимозы жёлтые, душистые уж давно бы продавали.

«Люблю тот край, где зимы долги, но где весна так молода»[12]. Любо, что и весна долга. Ещё долго и в Городе хорошо будет.

Древние камни, старые дома города люблю. Третьего дня стою ввечеру на дворике нашем. И сказка такая виделась. Ещё не ночь, но и не день. Свет не то от месяца, не то от зари, ещё не угаснувшей там, за домами. В небе созвездия уж весенние, и по-ранневесеннему стоит над углом двора серп месяца. И жарко уж в шубе. Но из угла в угол дворика постлана бело нарядная сияющая бело-празднично скатерть непорочного белого снега. Молчащие, что закрытые шкатулки, старинные дома кажутся древними игрушками, расставленными на праздничной скатерти. Стоишь, глядишь, точно тебе кто балладу средневековую сказывает о старом городе, об этих стогодовалых домах под высокими крышами, об этом тоненьком, остром серпе мартовского месяца, что как свеча горит в небе…

Христианство, Восток и Запад, великие культуры христианства… Как всё пренебесно, лазурно, хрустально чисто; как всё прекрасно, трогательно, какая слава, какая честь сподобиться этой культуры… Поэзия, музыка, литература, философия, искусства, живопись, зодчество… Какие высокие вечные образы хранит эта культура, хранит не музейно, но живёт блаженною, вечно живою памятью своих любимых героев…

«Преподобная мати Мария, моли Бога о нас…» В эти дни Церковь приводит нас, берёт за руку и указует жизнь замечательную… Бездна греха и горная вершина святости… Все виды разврата и вот — пятнадцать веков уже Восток и Запад в дни сии преклоняют колена и поют, и величают, и ублажают: «Преподобная мати Мария, моли Бога о нас…».

Служительница греха[13], яко никто же ин, стала ангелом земным, яко и по водам ходити, яко и зверю послужити погребение ея. …Стала знаменем чистоты, святости, радости о Господе, образом покаяния на все времена. Как разительно, как дивно всё в Житии.

20 марта. Воскресенье

Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней Матерью Землёю
Он вступил в союз навек
С Олимпийския вершины
Сходит мать Церера вслед,
Похищенной Прозерпины
Дик лежит пред нею свет.
Ни угла, ни угощенья
Нет нигде богине там,
И нигде богопочтенья
Не свидетельствует храм.
Плод полей и грозды сладки
Не блистают на пирах;
Лишь дымятся тел остатки
На кровавых алтарях.
И куда печальным оком
Там Церера ни глядит —
В унижении глубоком
Человека всюду зрит.
Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней Матерью Землёю
Он вступил в союз навек[14].

…«И вот в самом-то этом позоре я вдруг начинаю гимн. Пусть я проклят, пусть я низок и подл, но пусть и я целую край той ризы, в которую облекается Бог мой; пусть я иду в то же самое время всюду за чёртом, но я всё-таки Твой сын, Господи, и люблю Тебя, и ощущаю радость, без которой нельзя миру стоять и быть»[15].

Душу Божьего творенья
Радость вечная поит,
Тайной силою броженья
Кубок жизни пламенит;
Травку выманила к свету,
В солнцы хаос развила
И в пространствах, звездочёту
Неподвластных, разлила.
У груди благой природы
Всё, что дышит, радость пьёт,
Все созданья, все народы
За собой она влечёт;
Нам друзей дала в несчастьи
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье.
Ангел — Богу предстоит[16].

До зде «Карамазов» …Дивное дело — природа! «У груди благой природы всё, что дышит, радость пьёт…» Мать Земля, Мать Пресвятая Богородица, мать, нас родившая… «Душу Божьего творенья радость вечная поит», — эта радость вечная. «Троица Живоначальная. Отец, Сын и Дух святой».

22 марта. Вторник

Весна-та не торопится. Говорят, «в Благовещенье птица гнезда не вьёт». Где вить — дороги падями перемело, трамваи не идут, снег блестит, холодно, воды будет много, а братишка башмаки с ног снял да на Трубу понёс. Я взвыл, книг наладил. Ино книги кому ещё навалишь, а есть надо сегодня. Да ещё чадышко забегало простуженное и голодное. Характерец у него дико вспыльчив, одолели с «шуточками» приятели там, очей-то, никак, медный лоб смычок разбил. Брателко ещё малость тем утешается, что этот месяц паёк раньше выдадут. Ещё, слава Богу, что детища нашего глазенапы и печальные, и весёлые, хоть в неделю раз, а дома видим. А тамо, на войне, сколько, о сколько этих вот ещё детских глазишек ежедневно, ежечасно навеки закроется. О, детища наши, детища!..

В оконце гляжу, два стеколышка только раскутаны. Было на улице всё снегами занесено, лишь тропы протоптаны. Ино я четвёртый день на дворе не бывал. Может, вылезешь из берлоги своей и учуешь март-от, Благовещенье-то предвесеннее. Числа такие, что в два дня у́топель может сотвориться.

Болезнь, беспомощность, нужда — голод и холод, тревога и отчаянность о брателькином нездоровье, и сестрёнка забыта вконец братцем единоутробным. И Мишка вправе пбсоби ждать. И равнодушие прежних друзей, заимодавцы за глотку берут, и вправе они. На себя надо негодовать (только с пользой!), что хватать не сумел научиться. Не сегодня стало видать, какое время лешачье. Мне всё о. Павел говорил: «Надо и для себя, надо и для внешних». А я не поспеваю в два-ти пути ходить. Убог. Время своё я распорядить не умел никогда. Хватаясь и дорожа минутами, когда светлое, «Божье» душу убогую мою озарит, я упускал, может быть, часы «нужной» работы. Кипу бумаги исписал уж, а надобно ли это кому… Надо! Пусть ведомо будет, что как ни старался сатана зассать остатнюю искорку радости Господней на сей земле, это ему не удалось. «И свет во тьме светит и тьма его не объят».

Ино пору безнадёжность, беспросветность одолят душу; паду на сундучишко, на котором сплю, и башку свою несчастную пальтишком накрою. И вот начну, заставлю себя, зачитаю тихонько нараспев, как в пасхальную литургию чтут по стихам: «В начале бе слово, и слово бе в Боге, и Бог бе слово. В нём была жизнь. И жизнь была свет человеком».

Высоко, выше звёзд уносят словеса сии, Евангелие сие. Уж коль величественно, коль прекрасно и высоко ночное звёздное небо, но сие вечное, пренебесное Евангелие, еже чтётся в Христову ночь, сии дивные слова о Слове предвечном так на крыльях орлих и понесут.

Жизнь бьёт так (теперь не говорят «жизнь», но житуха), что я давно с копыльев слетел, на коленках ползаю в прямом и переносном смысле. Но вопиет Павел, радуяся: «О имени Иисусе Христово всяко колено да поклонится». Пущай тебя житуха с ног сбила, ты тем воспользуйся — да жизнь настоящую начни. На коленках тебе будет надёжнее: пустотным мертвящим сквозняком века сего не так повевать будет.

23 марта

…Радость навеки, еже Христос воскресе. Аще Христос не воскрес — тщетна жизнь наша. А жизнь не тщетна. Тому залог «святое недовольство» души, томление её, искания, то, что скучными в конце концов оказываются «песни земли».

Напиши, человече, у себя на сердце, коронуйся, как царскою диадемой, этим вот ирмосом Пасхального канона, еже «Воскресения день, просветимся людие. Пасха, Господня Пасха! От смерти к жизни и от земли на небо привёл Христос нас, поющих гимны победные». И этими поне двумя тропарями упивайся, как вином. Хотя б всей жизни подвигом «очистим чувства» и тогда, несомненно, узрим Христа, блистающа неприступным светом воскресения.

Что значат страдания, болезни и нужда, хоть бы и пожизненные, ежели через это, поне при конце живота, в грядущую Христову ночь ясно услышишь ты Христа, рекуща ти: «Радуйся!». И обрадуешься навеки, победную поюще: «Христос воскресе из мертвых…». Паки тропарь: «Да радуется земля, да празднует мир… Христос бо восста, веселие вечное! Христос воскресе из мертвых! Ныне всё исполнилось света: небо, и земля, и преисподняя! Да празднует убо вся тварь восстание Христово, в нём же утверждаемся!».

В нём же утверждаемся. Тина, болото век сей. А ты утверждайся на камне, на Христе, нащупывай его ногами, не теряй, помни, что иного утверждения нет. Осенью, в ночи, в туманах, в непогодушку, река-та бурлива да в дождях широка, а паром всё ходит, направляет людей сквозь бурю-непогоду. В потемках-тех нащупывают люди канат, да держатся за него, и тянутся к тому берегу. Этот канат — Христос, а паром с людьми — род человеческий, переплывающий многобурную, многомятежную реку жития сего.

Утеряли люди Бога, утеряли и радость. И поискать, спохватиться некогда. Утеряли Бога, утеряли и разум. Ум века сего — скотский ум. То, что человечество забывает Бога, есть явление несомненно склеротическое, дряхлость, маразм, собачья старость. Не сегодня «мудрость» (с позволения сказать!) века сего начала вырабатывать одуряющие свои газы. Уж чем только они вечную лазурь небесную ни тщатся застить, каких газов зловонных ни вырабатывают, какими тучами ни пыжатся зори вечные заслонить…

Небо «мира Божьего» (и небо внутреннее наше) как досками заколочено, жёлтою дымною завесою заволочено. Но глядите: какие лучи сквозь этих туч пробиваются. Христос — вечное солнце. Уж сколько на базаре шуму, гаму, свисту, писку. А собачка ни пинков не чует, ни гаму, ни хаю не слышит, одно знает — хозяйка-кормилица не потеряет. Хозяин чуть свистнет — умная, верная собачка уж сыщет. Так и нам надо на базар века сего поплёвывать.

Стоптали тебя в грязь, унизили, ты скажи себе: я это со Христом сопогребаюсь. В болезнях ты изнемог, люди из тебя без правды слёзы выжимают, пой с Дамаскиным: сраспинахся Тебе, Христе, совосстаю днесь, воскресну Тебе. Многи скорби праведным полезны, а уж грешному скорбь, что золото, которым радость навеки купить можно.

23 марта. Среда

«Днесь всемирной радости начатки предпразднественное воспеть повелевают»… Радость обрадованную Гавриил принесе. Все теперь дни пошли — радости начатки. В пятницу Благовещение, суббота Лазарева, утреня с вербочками. Воскресенье — цветоносное, вербное и затем день дня больше, сладостнее — дни Страстной седмицы. Надо «упраздниться» от каторжной «житухи», уволиться в лазурную «жизнь» сих благодатных дней. Житуха не «подпущает» к празднику. Мы стоим да ждём праздника-то, что толпа трамвая после работы… Вот бросились на него, чтоб увёз домой. А не тут-то было: житуха — хоп тебя по затылку, хоп — за шиворот — пожалте в милицию!.. Так и сидишь вместо праздника.

…Послезавтра Благовещение. «Благовествуй, земле, радость великою; хвалите небеса Божью славу». А я настолько отупел, что вот никак приникнуть к царственности этой не могу. Праздник Благовещения. Какая слава нисходит на землю, каким царственным венцом благословлена, коронована наша Мать-Земля. Житуха сипит (у неё давно нет носа, она потому и благоухания не чует).

…Но что я так негодую: — пресмыкающиеся всегда были. Скажем, в дни лазурной раннеутренней Эллады, которая всё видела и знала вкруг себя живым и божественным, разве тогда не было лягушек, мышей, вшей, блох, не было проказы, чумы… Правда, увы, чума и проказа, крыса и вошь и числились тогда как таковые… Но очнёмся от этих угаров, выскочим из промозглых, каторжных казарм на волю. Вырвемся из мерзости запустения — в свободу, в полноту, скинем позор, облечёмся в славу, сбросим окаянный хомут горя-злосчастья, не захотим больше валяться в гробе вонючем скаредного безбожия. Полно сидеть в этом нужнике. Погляди: благословенна Земля, Мать-Земля, лазурно Божье Небо. Белые горницы Назарета. …Сребро-белые крылья Архангела — свист крил голубиный…

Мария преблагословенная, радуйся, Благодатная, радуйся, обрадованная. Это небо земле говорит: радуйся! Господь с тобою. Благовествуй, Земля, радость велию, и небеса вместе с землёю хвалят Божию славу… «Днесь всемирной радости начало…» — поёт церковь.

Убогие мы, немощные, сбитые с ног безносой неотвязной нашей… сапатой щегомохой <бесорожей?> житухой, валяемся мы где попало, как попало, но вспомним, что дана нам слава, вернёмся к славе чад Божиих. Слышишь благовестие радости всемирной! Житуха дней наших — это лишь сон мрачный, это болезнь: стряхни сон-то, и ночь прошла! Утро Господне в мире, и Архангел благовествует земле радость великую. Гляди-ко, в славе, в сиянии земля-та наша. Пусть житуха-та гнусит ещё своё. Ей в сем веке на волю это дано, допущена эта гниль и позор. Но возьмёмся мы за свою славу. Архангельский глас вопиет ти, чистая, радуйся, Благодатная.

25 марта. Пятница

Святое Благовещение… Праздник-от подойдёт, а меня непременно в эти дни дела, недосуг, забота житейская пристигнет. На Божьем-то берегу златая лилия, еже ангел сегодня из рая изнесе, на берегу мира Божьего вербочки распустились к завтраму.

Тщусь я ухватиться за райский-то цвет, за вербочки весенние, а злоба-та дня, а своя-та неисправность, в остервенение меня приводящая, так и отхватывают от светлого-то мира, так и уносят паки в тину да в ил гнилого сего моря, вернее, рощи, в трясины житейские. Разоряясь на свою неисправность, как пёс бешеный, брателка грызу, на него свои вины накладываю. Он сегодня Богу всплакался, что ведь день велик, Благовещение… И так мне самому на себя дико стало, что хочу одно, делаю наоборот, и жизнью своей я страшно хулю имя Божье. Как праздник, так ссора. А потом горе возьмёт да сердце зажмёт. Берусь я, кошка бессилая, эту тысящепудовую и горящую свещу — Бога в жизни своей несть. И дела сего не делаю, и от дела не бегаю, и Богу от меня грех, а людям — смех, а близким, любимым — смерть… И давно я сам себе опротивел. Тщусь идти одной ногой по одной дороге, другой — в другую сторону. Далеко ли так уйдёшь?!

26 марта. Суббота Лазарева

Еле душа в теле полз через Город-от из управления. Всё пешком бульварами, трамвай не ходил. Скользко, водёно, колёса-ти провертываются. Хватил марта своего… А были с брателком и чаю не пивши, — току не было. Ино дома холодной воды с сахарином выпили, хлебца поели. Брателко, может-не может, снова убежал, я поохал, что нет сегодня сил ко всенощной сбродить, да опять и утешился. Долгая заря в оконце глядит. От больших падей вод много, туманисто небо, но просвечивает солнце, пригревает, но и ветер нордвест просвистывает. Я в гору лез от Трубы, опостен Рожественного монастыря, скользко; ветер, в спину дуючи, только и пособил. Как я рад, что хоть в этот час вечерни в канун Вербного Воскресенья, любимых праздников, душа-та оттаяла, опомнилось, может, хоть на мал час убогое сердце. Ведь целый год этих дней ждёшь, Вербной субботы, Страстной недели, Пасхи, Пасхи Христовой!

Печурку стал топить, дровишка шипят, дыму — хоть потолком полезай, лишь оконце видать и заря золотится. Брателко верхушку добыл… Нет краше, нет сокровища милее, нет заветнее, как Вербные эти суббота и воскресенье, златые врата страстной седмицы. Сокровище наше, наследство наше благодатное, благоуханное, вновь и вновь приходящее в мир, как только заговорят потоки, зажурчат ручьи, повеют ветры. Радость наша, оживающая в нас, животворящая радость. И едино для нас, нераздельно, слитно для нас радование.

27 марта. Вербное воскресенье

…Удручённость от бездеятельности, от бесполезности гнетёт долу, вяжет крылья души, укорачивает дыханье. А так бы хотелось полной грудью испить животворного воздуха наставших святых и великих дней. Житуха-та забила, заморила, изничтожила слабого человека. Малодушен, робок, боязлив.

28 марта. Понедельник Великий

Утром не встал к Прежеосвященной, а се и брателка кашель бил: постыдился его, к свету уснувшего, беспокоить, и своя башка простужена, глухо слушает благочестия святые. Только устав святый дни сии велит проводить в посте, молитве, в сердечном умилении. А я, что собачка, мясца выдали, мясо ем.

…Вечерами на улице зори долгие, уж электропузыри сопливые блазнят, что бельма, а заря Божья всё ещё стоит, ясная, чистая в просвете улиц, домов. А внизу продольно полосами назнаменались гряда белых снегов да полоса чёрных вод; инде непроходимо. Народ-от подойдёт да назад воротятся; то лёд, то вода, то снег. Наше дворишко непробродимо.

…О великости дней сказывает и природа, и службы церковные. Всё зовёт к сердечному умилению. А я унылый тщусь любоваться со стороны. «Дух праздности, уныния…» А кондак дня поёт, зовёт: «…Посечения смоковницы убойся, данный тебе талант трудолюбно делай; бодрствуй и зови. Да не пребудем вне чертога Христова».

Я всё тужу об умилениях да о радованьях. «Ах, Исаак, ах, Ефрем Сирин…» А каково, а что Исаково Сирина первое слово? — «Начало премудрости страх Господень», и «провидя день суда, рыдал еси горько Ефреме!» (тропарь). Грозное и страшное — распятие Христово за мир грешный: таинство спасения. Страх Божий — надёжное дело. Страха надо просить, радованью-то бесы и люди позавидуют да отымут. На страх-от никто не обзадорится. То уж твоё.

Сбродил к вечерней службе, а днём Мишка забегал. Недомогает простудно, но весел, слава Богу. Рад, как вырвется. И хвалится: сегодня в рукавицах жарко. А у нас в подвале, в камню не скоро солнечное-то тепло скажется. Братец ушёл проведывать: нет ли выдачи. Я пополз в церковь. У нас так брат — где убойно, тяжело да трудно, я — где приятно и возвышенно. Он с больными ногами идёт стоять в дикую давку, в тесноту, в ругань, убивается из-за 250 грамм у прилавков, мокрый затем мёрзнет у трамвайных остановок и часто бредёт через всю Москву домой пеш. Придёт, падёт, говорить не может, сердцем заходится. Кашляет в ночи… Отдых душевный брат предоставил мне. Я тихошенько побреду в Храм Божий. Мне всё приготовлено, принесено, сварено, подано попить и покушать… Брателко мой, свет мой, хранитель мой Ангел, жизнь моя и дыханье. Сердце милующее, сердце великодушное, сердце жалостливое и любящее. Я и живу, брателко мой, только по тебе и тобою. Без тебя валялся бы я давно не жив. По милости братней я вижу мир Божий и свет белый.

Народишко по улицам бегут, бегут: кусок-то стало непосильно урвать. А я вот могу ещё гулять да «пробужденье природы» наблюдать, собирать настроения Страстной недели. Брателко мой, «что воздам ти, яже воздаде ми». «Искренний» мой, поёт о таковых Давид Царь. Как сам Зиждитель отдал себя в жертву за грехи мира, а, як овча на заклане ведея, послушив быв до смерти, смерти же крестной, таково ж вот видится мне великодушное, реку любви и милости источающее, во образ Зиждителя своего, сердце брата моего, «искреннего» моего.

Сегодня погода веселит. Я устаю идти до церкви обычно. А сегодня уж очень много по пути примечательного. Солнышко пригревало, блестело ясно, ярко: досель по холодам туманилось. Переулки иные непробродимы. Тротуар в воде, обок его тянется непрерывная гряда снега в виде белоснежных Альп. Серёдка дороги опять вода с снегом. Много снегов-то, бабушки-дворники не в силах убрать их во дворы-те… Ручьёв нет ещё, остановят воду снега да льды. Иное покаты переулки, а вода стоит в снежных корытцах. Ужо солнце растопит снега, только слушай, что ручьёв да потоков заговорит «на семи твоих холмах». А сейчасная музыка, хрупанье подмёрзшего снега и ледка, а в дни на солнце летит с крыш вода на обтаявшие камни — точно тысячи маленьких ладоней без устали (как дети) рукоплещут. А где вода падает в лунки, сделанные на льду, там бульканье и люльканье… А люди, все наморща лбы, бегут, спешат, сердятся, ежели тропка в воду завела. Одним ребятам ещё весело. По углам, где вытаяло да обветрило, верёвочками своими вертят: того гляди, по очкам съездят… Любимый мой переулок Подкопаевский: белые сугробы снега, растаявшая, в чёрных водах, в бусых льдах дорога, долгий деревянный забор, за ним чудесные старые деревья, на бледном небе и дальше — любимый мною купол «Норчия», так я называю купол Ивановского монастыря. Старый московский закоулок и нежное виденье Ренессанса. (И почему я взял это «Норчия» из Новелл[17]. Купол собора Ивановского монастыря, очевидно, долженствовал походить на «Петра в Риме»). У моего «короля» Николы Подкопаевского обтаяли подошвы. Листы колонн, стены внизу смолят, не то сажей мажут здесь… Он брошенный, король-от, в грязных льдах долго у него пяты-те зябнут. А в храме народу средне: некогда, трудно придти, время урвать. В главном приделе холодновато, «Се Жених грядет», «Чертог Твой вижду…». В куполе церкви в западное оконце всю службу солнышко глядело, точно золото сияло в полумраке.

…Десять часов вечера. Брателко ушёл пополудни, не поевши. Видно, 300 грамм дают, ждёт там.

А с зельными сокращениями правятся службы-те. Очевидно, засветло надо управиться, ибо трудно храм «маскировать». Да и поп небось один. Ветх Иван-от. Да и певцам, хоть и на два клироса, поди-тка не под силу… В типике Синазари да толковые евангелия указаны. Сего нигде в мирских церквах не читают. Здесь даже кафизмы выпускают сплошь. Наго утреня-та ведётся. Стихиру одну споют… На подобны не умеет петь, не знают, не хотят. Гастролирующие «хоры» «нотное» что-нибудь изображают. Упадок пения.

29 марта Вторник Страстной Седмицы

Вылез на улицу днём. И — шум! Льёт, каплет, шумит, шелестит. С углов кабыть из леек льёт на голову. Уклониться никак — тут снег, тут вода. От «труб водосточных» давно одни воспоминания остались, то в виде одиноко и чудом висящего полена высоко над головами, то нечто в виде ржавого сапога у подошвы дома. Но и из этих останков неким чудом превесело брызжет, булькает, пылит и в шапку, и за воротник.

При дожде шум однообразный, а тут целый симфонический оркестр, но странный, так непривычно покрывающий уличные шумы.

Вкруг меня с низенького крыльца с остатков балкона матерни слёзы капают тихо кротко. С развороченных дурой-Эльзой соседних крыш будто тысяча мальчишек дует. Здесь же по углам кабыть сидят ихние матери и неисходно льют с высот воду из вёдер. Узенькая лазея опостен нашего дома с надворья — это клавиатура пианино. Капель булькает и ухает в ледяные лунки и дробно бьёт о камень. Где-то рядом в завалившееся меж домами железо капели бьют, как в барабан. В этом оркестре немаловажны звонкие ритмические удары железных лопаток о лёд: несколько бабушек, старичишек да ребятишек — дворники — бьются над водами, снегами, льдинками. И шум над городом, кабыть дожди. Солнце перекрывает светлыми облаками, проглядывает бледная ещё голубизна. Так нежно по-весеннему видятся тонкие веточки дерев на поле блакитном.

А штукатурка с домовых углов сверху донизу, вижу, смыта, должно, не первый год. Стоки-те водные так и моют, так и полощут, так и окатывают. Любо или нет сизым-те кирпичам. Этим, видно, и вымыло у нас угол с подошвы крылечной. Кирпичи валяются в локоть — древние.

С утра печь-дымокурку растопляючи, в плакучее окошечко на улицу взираючи, вздыхал я: то-то в Хотькове теперь с гор потоки. Ещё-де «в полях белеет снег, а воды уж весной шумят»… И вот, стоя у ворот, на перекресток-от переулочка глядя, ах! Гул — то ли не весна пришла, то ли не радость! Небесная голубель меж облак Снега у обтаявших заборов блестят на остатках. Дороги слило наличными водами, что острова в море, снеговые гряды по дорогам. И этот шум, шум многих вод, что струят, каплют с многих крыш, высоких, низеньких, сплошь расстановкой, откуда переливы, переборы этого весёлого шума, подобного многим дождям.

Заповедные мои деревца напротив, что в зиму стояли как бы графитом нанесённые на лист писчей бумаги, теперь как-то широко глядят в блакитное небо, общая Матерь-Земля оживёт скоро с Христом Воскресшим.

…Тамо, по холмам Сергиева, Хотькова, Городка, на Святой-то неделе побегут ручьи, заговорят потоки. Тамо оживают теперь рощи, перелески… Вербочки распушились по оврагам, у потоков сплошной воды… Но и здесь, в Городе, как старые-те камни зачнут вытаивать, как любо.

…А в церквице, куда я брожу, в главном приделе отмыто на стене «Благовещение». Низенький плешивый иерей, кадя храм, благоговейно так кадит и сию стену.

30 марта. Среда Великая

На рассвете брателко в очередь побежал. Я в 7 часов побрёл к Преосвященным. С утра дул холодный Вест. Было облачно, перво и не таяло, лывы ледком стянуло. Ребятишки, спеша в училище, нарочито бежали по колеям, подёрнутым тонким, что кружево, ледком, рассыпавшимся весёлыми звоночками. Забавно: взрослые, идучи, подсознательно выискивают, где посуше, поудобнее, ребята выбирают, где вода; вереницей лепятся-торопятся по кучам рыхлых снегов. Часу до 9-го воробыши чивкают по карнизам домов; как солнце разогреет, птахи куда-то улетят. А холодное, с ветром, облачное утро, лывы воды мне удивительно Север, родину напомянули.

…Я похаял вчера: «Спешат-де, служа». Нет, с утра не торопятся. И стихиры, и паремии. И чтения тетроевангельские долгие, и хоть за пять человек уж не слышно старенького о. Иоанна, всё же голос его красив, дикция хороша. Прискорбно, что с понятием «дикция» абсолютно незнакомы читающие псалмы. Взяв одну носовую ноту, набрав воздуху, словно собираясь нырнуть, искусно изображают затем кипение воды на плите. На каком языке, что читают, не разберёт никто. И пение плохое. Я сужу, а ведь, должно быть, некому петь. Нет у людей ни времени, ни сил. Люди все пожилые. Как я ждал любимого моего «Да исправится». Трио пели хорошо, но «хор» повторял «Да исправится» испорченным, искажённым мотивом, к досаде молящихся. Я вот так шатаюсь бездельно, гоняюсь за «настроениями» со стороны и теряю остатки своего.

31 марта. Четверток Великий

Немощно слабому, опасливому человеку, такому, как я, охватить растленным умом дивное, вечное, животворное величие сих дней. Унынием привычно отягощаемая душа не в силах и в сии божественные дни расправить крыльев и «царствия вне затворяется». Тайная вечеря, омовение ног, 12 Евангелий, плащаница. Бог, Распятый Бог, во гроб положенный. Пять язв святейших; токи крови пречистой. Чтобы с Женихом-то пировать и радоваться в Пасху, надо с Ним сейчас сраспинаться и спогребаться. Душа наша распахана и разборонена печалями и скорбями. Отдадим поле сердца нашего, поле мысли, сознания нашего под Христов посев. Когда цветёт липа, всюду носятся медоносные семена. Вечнующая сила всемирных, космических событий, таинственно совершающихся во всемогущие сии дни, — Четверток Великий, Великий Пяток, и Суббота Великая как дивное, благодатное семя, несутся, излучаются сейчас в мире. Всё существо наше духовное и телесное должно воспринимать эту жизнь, это семя истинной, вечнующей жизни. Как дождь благодатный, плодотворный таинственно сейчас орошают мир капли животворящей крови. Подставь душу под этот таинственный дождь… Жених приходит в мир. Эти блаженные страстные дни, и жизнь-душа должна быть приуготована, как невеста. Тогда совершится Пасха — брак души человеческой и Воскресшего Бога. Очи душевные, очи нашего сердца, мысленное око наше должно раскрыться, внутреннее зрение наше должно просветлеть, утончиться, прославиться. И тогда ты увидишь Воскресшего, проходящего «этою талою землёю, журчащими водами, сквозящими рощами», увидишь Воскрешение в это таинственное, тихое, блаженное время предначатия весны. Он ходит невидимо по русской земле, поколь поют в церквах: «Христос Воскресе из мертвых». Тебе, человече, выплакавшему в скорбях очи телесные, да дарует Господь око духовное; многими скорбями душа смеётся, очи мысленные откроются, очи мысленные откроются широко и светло. Око внутреннее прозревает, поскольку мы подвигнемся «очистить чувствия». Тогда «сердце чисто созиждет Бог», и ты узриши неприступным светом Христа блистающим, услышишь блаженный Его глас: «Вниди в радость Господа своего».

1 апреля. Великий Пяток

Облачно, сырой ветер. Снег разошёлся водою. Лёд, ещё медленные потоки, лужи… Серо, однотонно, северно как-то — однотонная музыкальность, очарованье, своеобразную настроенность даёт такая погода. Холодная ранняя весна остро и сладко приводит на память родной город у моря, милое детство. Но настоящая моя жизнь — эти годы и дни, которые живу вместе с братом, дорогим моим другом. Эта жизнь и есть моя настоящая жизнь. Она больше, ответственнее, серьёзнее, глубже тех беззаботных лет «золотого детства». За эту жизнь, за эти годы дам ответ Богу, а там, на Родине, были игрушки. И глубокая ошибка ахать о милом прошлом и как нечто случайное провёртывать кое-как настоящее. Эти-де годы, скажем, от 25 до 50, не жизнь, а просто так. Жизнь-де будет впереди, вот столь же приятная и беззаботная, как в детстве и юности. Это ошибка большая и, может быть, роковая.

Смолоду всё было легко да приятно делать. И всё оказалось непрочным. Теперь трудно, с принуждением, да, авось, надёжно.

Пишу, а в ушах всё стоит любимейшее сладостное пение, два часа назад слышанное: «Како погребу тя, Боже мой, коснуся Пречистому Твоему телу, или кими пеленами Тебя повию». Как запели «Тебе одеющегося», внутри церкви заперезванивали в колокольцы, что сделало сильное впечатление на народ: стихли вопли удушаемых в проходах. Раздался плач, как ветер проносился в церкви вздох, тысячи рук творили крестное знамение.

4 апреля. Понедельник Светлой Седмицы

Христос Воскресе! По опыту прошлогоднему уж и не совались к Хитровой <? > заутрене о полночь. Во вторую смену идти рассудили. Да и уборку до последнего дни довели. Да и с молотьём ржи на кофейной мельнице канительно, да и, в чаду пёкши лепёшки, братец убился. Я его не будил, в четыре утра угрёб на Хитров. Уж заря была, по конец улиц холодный туман. Сухо, ручьи, вода, точно полотенца настланы. В храм-таки забился. Поднесло меня народом к распятию, тут зачалился и стоял литургию. Не у образа Воскресения, а при ноге Распятого у места я был. То уж моё, распятие-то. Светлы мне пять язв Христовых. И тут белые цветы, и тут Христос Воскрес. Вот он пред очами моими ещё не снят с креста, но се вчера было. Сегодня он воскресе из мертвых, сегодня Пасха. Печаль навыкла глодать мне сердце, но сия скорбь на бесконечную радость. Иисусе прелюбимый, Иисусе прекрасный, Иисусе пресветлый, Иисусе пречудесный, вижу Тебя распинанного за грехи мира, но уже всё покрыла радость Воскресения Твоего. Уж, кажись, отбило печалями всё живое в душе, всякую искру радости угасила прискорбная судьба, беды да печали сбили с ног, но гремит кругом победная песнь: Христос Воскресе, Пасха Господня, Пасха, о Пасха, избавление скорби. И рвётся сердце навстречу радости, от смерти к жизни. Ныне вся исполненная света, даже преисподняя. Кресту Твоему поклоняются, Христе, и святое Воскресение Твое славлю. Голгофой прииде радость всему миру. Из гроба воссияла радость. Пасха таинственная: распятие — залог воскресения. Вчера сраспинахся Тебе, Христе, вчера Тебе спогребохся, совосстаю днесь, воскреси Тебе. Поставь меня перед Ним, блистающим, неприступным светом Воскресения, дак я, как стража, с ног слечу. Я вот эдакого вижу Его на кресте, руце распростершего, собирающа вся языки, дак думаю, и меня Он в охапку возьмёт, скажет: «Куда тебя денешь…» и «радуйся» шепнёт. Свете мой, Христе. Надежда моя, Иисусе!

Я «тяжко сердце имею». Ещё в Пяток Великий как я свирепел на брателка, как пёс лаял. О праздниках играет мною лукавый. Как пёс на блевотину, опять да опять я на ярость свою возвращаюсь. Гоняюсь за «настроениями». Горе тем, кто «настроение» моё сорвёт. Не слышу, знать не желаю Христова повеления жить «друг другу покоряющися и друг другу ноги умывающи». Того ради смятенно и пустынно как-то брёл к службе Пасхальной. Угрюмое утро-то, казалось, как бы стороною. Знал, что воистину сия спасительная нощь и светозарная, «но не услышал Иуда, раб и льстец». И чудно было бы мне, Каину, ликовать. Купить надо радость-ту воскресения крутоделкой да скороспелкой. Я навык умиление хватать, ино хватанным с чужих трапез не наживёшь долго. Надо своё добыть. Господь не зря моё житьё, что солью, печалями солит. То уж не прокиснет.

Но стоит поскорбеть; не дорога— эта цена за «веселие вечное». После обедни народ, в особенности старухи все, взглядывались в солнце восходящее. Церковь-та на горке и восход виден. Женщины, стоя кучками, из-под ручки глядели на солнышко и дивились, как оно «играет». Народ возвращался переулочками, идут задумчиво, многие с освящёнными куличами. Идут, многие поют, у них в ушах ещё радостные те напевы, Христова ночь…

Сбродил к вечерне на Хитров. Уж нету снегов, лывы одне да корка чёрного льда. По дворам-то ещё прячется грязный снег, зимы остатки, ручьи с холмов. У Найдёновского дома гулко шумит вода. Где нету льда, там земля раскисла. А чай, грязно по деревням. В Москве ребята одолевают, со своими верёвочками скачут. У обеден, у вечерен много народу. Любит Русь службы пасхальные, стихиры везде всенародно поют. А канон, хоть бы взять Петра и Павла, «двое с бабкой», спеша и съедая слова и стихи, унылым говорком «сбывают с рук». Придираюсь к певчим — очевидно, у меня-то в душе ничто не поёт.

5 апреля. Вторник Светлой Недели

Тонкая нежная акварель прозрачно-серого неба. Свет без теней. Нежный шёлк облаков скрывает от тебя, полдень ли там или вечерние зори. Кажется, ничего не может быть прекрасней тонкого рисунка древесных ветвей, нанесённых тою же рукой. И серый жемчуг неба, и веточки. И старая, умытая, обсушенная вешними ветрами ограда глядятся в серое зеркало воды. Ещё вчера тут был сугроб снега. Вдоль дороги спешит ручеёк, и его тихое бормотанье слышнее и больше будничного шарканья многих рваных калош. Сладкая грусть берёт сердце полететь бы, как та ворона, встать бы на Митиной горе, там, в милом, милом Хотькове… Венец таинственной весенней тишины почиет над моими холмами, рощами, разливными вешними водами. Пажа моя разлилась и светит, как небо, простершее тончайшую, сияющую пелену весенних облаков над радонежскою страной.

Светлая седмица. Отверзты Царские двери. Утром и вечером звучит Пасхальный канон. Радость о Господе осеняет мир. Взяться бы там, под радонежским небом, встать у белых берёзок, с розовой вербочкой в руке, вслушаться бы в столь тихую, но немолчную, в тихую, но гласящую паче струн и органа музыку потоков и ручьёв, явно бы услышала душа здесь оное светлое: «Христос воскресе из мертвых». Безглагольное Сергиево небо над Радонежскою страною, сладко и явно сказывает оно всякую тайну душе умученной, отвергнутой «миром сим», осатанелым.

9 апреля. Суббота Светлой Седмицы

На подоконнике своём писать уселся — весна пришла, знать. Дождь идёт, лёд сгонит. А то апрель-то холодный зачинался. Уж и по-архангельски пора бы весне быть. И там в апреле, что к солнышку, окна выставляли.

11 апреля. Понедельник

Ездил рассказывать землякам. Окраина Москвы, но каким воздухом пахнуло чистым, свежим. В городе, видно, гниль жилья, сырость кирпичных громад глушат чистоту воздуха.

Да… Бог лесу не сравнял, не то что людей. Любопытно мне существо этого, например, равнодушия к церкви у такой вот пожилой уже интеллигенции (40 — 60 лет). …Сказки-побаски, бытовые рассказики, анекдотики — эти побрякушки слушают. А о хлебе небесном, о чаше жизни, об этом, чай, скажут. «Послушаем тебя в другой раз». А ведь апостол велит: «Не дети бывайте умом».

12 апреля. Вторник Фомин

Купно с недомоганием тела ношу в охапке, не под силу, обалденье трудное, умномыслительное. Снега сошли, лёд растаял. Воскресе Христос, и коли ты с Магдалиною в саду не был, спеши Фомою вложить перст в жизнеподательные рёбра. Но моя десница не любопытствует. Ум долу поник Господь-то порадел сделать из меня человека, а я-то в скоты лезу, не радею о почестях высшего звания. Я как лужа под окном. Вот, небо отразила, через минуту прохожий в неё ступил, она грязная.

Апрельского тепла ещё нет. Ветер сушит землю, камень. Обсох булыжник, асфальт, ещё всё умытое такое. По дворам есть снег кучами, что тюль рваный. Небо нежное, тонко-графитно-серебристое. Инде как бы протёртое. Так жемчужисто золотится. А ветер качает ветви, ещё голые, но уже живые. Нет гуляющих на бульварах. Вот господин, охая, присел на бульварную скамью. Как два чемодана, висят у него спереди и сзади два сосновых чурбана. Вот не то дамы, не то бабы, обутые в какие-то мешки с сеном, прут мокрую слегу. Это публика с вокзала. Встречные, поперечные — все в засаленных стёганках. Ребята рваные.

…Так мне хочется за город, чтобы много было апрельского неба, нежно-лазурного или вот такого серо-жемчужного. Чтобы увидеть, как тихо лежит обтаявшая, тихо лежит под вешними ветрами Мать-Земля, чтобы видеть, как стоит проснувшийся лес, глядящий в небо, набирающий почки. Кабы мне попасть сейчас за город, где разлились вешние воды и глядят в них деревья, где журчат ещё ручьи, но просыхают под вешними ветрами дороги, где с утра до вечера можно соглядать ненаглядную нежную красоту весеннего неба, где птицы вьют гнёзда… Я бы, у меня ожила бы душа, я верю.

Ничему-то не рад, а хочется радости. Брателко мой всё недомогает, а всё меня ободряет. Сбродит до магазина: «Нет, ещё ничего не объявлено». Придёт и щей-то пустых хлебнуть не может, еле говорит шёпотом.

13 апреля. Среда Фомина

Неможно надивиться свежести, утренней благоуханности, как бы детской правдивости, безыскусственности и простоте евангельского рассказа о воскресении. Тут всё из первых уст, всё на лету — только что перехваченная народная весть…

…о явлении Воскресшаго мироносицам Марии, то довлеет нам предисловие Феофилакта к тетраевангелию…

Мертвенная цивилизация, «прогресс» (без Бога это регресс к скотству), лженауки — всё это плотной стеной отгородило от человека истинную жизнь, истинное счастье, заслонило от человека истинное счастье, славу, радость… «Аки стену возградила неправда». Человек порывается всё же искать Бога. Но чёрною мертвенною водою окропила лженаука разум современного человека. Сложным, мудрёным, трудным кажется ему: «Христос воскресе из мертвых». Дак вот, открой Евангелие хоть от Иоанна. И сразу весною пахнёт на тебя. Будто аромат подснежников или ландышей, первых цветиков вдохнёшь в себя. Велико всё и просто: в первый день недели Мария Магдалина приходит ко фобу рано, ещё в сущей тьме, и видит камень отвален от гроба, и бежит обратно, и говорит Петру и другому ученику, которого любил Иисус: «Взяли Господа из гроба, и не знаю, где положили Его». Тотчас Пётр и другой ученик побежали ко гробу. Они побежали оба вместе, но Иоанн бежал скорее и доступил ко гробу первый. Приникнув, он видит пелены лежащия, но во гроб войти не посмел. А Пётр, прибежавши, вошёл во гроб и видит одни пелены лежащия и плат, который был на главе Иисуса, не с пеленами лежит, но особо свит на другом месте. Тогда вошёл и другой ученик и увидел, и уверовал…

…А Мария стояла у гроба и плакала. И когда плакала, проникла во гроб. И видит двух ангелов, в белых ризах сидящих, единого у главы и другого у ног, идеже бе лежало тело Иисусово. И они говорят ей: женщина, что ты плачешь? Говорит им: «Унесли Господа моего, и не знаю, где положили Его».

Сказавши это, обратилась назад и увидела Иисуса стоящего, но не узнала Учителя. А Он говорит ей: «Женщина, что плачешь, кого ищешь?» Она же, думая, что это садовник, говорит: «Господин, если это ты взял Его, скажи, где ты положил Его, и я возьму Его…». Тогда Иисус говорит ей: «Мария!». Она же, воспрянув, возопила: «Раввуни!». (От Иоанна, глава 20, стихи 1-16).

Не часто Евангелие в руки-те возьмёшь. А взявши, всё уж у Иоанна любезные-те зачала беседы великой, вечной на Тайной вечери погляжу… Дорогое, заветное это, любимое.

14 апреля. Четверток

Свет Солнца такой белый блистал в окна. Апрельское тепло ещё не спустилось с небес. Необыкновенная ясность вечера. Рано обозначился над темнеющими крышами тонкий, прозрачный серп месяца. Линии строений цветастые <?> и утихомирятся. С сумерками крыши, карнизы чётко, красиво обрисуются на прозрачном бледном золоте зари. Переулки начнёт кутать мрак.. Серп месяца всё острей, разительней, нежней, единственней. Вправо от него глянула звезда. Тихо. Где-то далеко кричат ещё, играя, дети.

N.N. горестно высказывает: «Знаю, что христианство есть самое высокое, самое совершенное. Но… проповедано оно уже две тысячи лет, а люди остаются злыми и злоба усиливается, народы, называвшие себя христианами, вели жестокие войны… Вероятно, христианство не подействовало на человечество, не изменило людей…».

Здесь виден внешний взгляд на христианство — взгляд наблюдателя. Известны давно крылатые слова: «Христианство не удалось». «Обеден много служили, а жизнь лучше не стала».

Мой милый N.N. глубоко скорбит, не видя действия учения Христова над человечеством. Но N.N. — чадо церкви.

Вспоминаются здесь люди из интеллигенции. Они сохраняют какой-то хроникёрский, газетно-корреспондентский интерес к церкви. Это наблюдатели, иногда «сочувствующие». Прикидывают количество молящихся, следят за выражениями лиц, всё подмечают, набираются впечатлений, потом делятся впечатлениями, делают безапелляционные выводы, благоприятные или роковые для церкви.

Вопрос о том, действовало ли учение Христа на государства, народности, политику, международные отношения, — вопрос обширный чрезвычайно…

Мне кажется, во всяком случае, христианство нельзя рассматривать в аспекте историческом. Оно не есть лекарство, однажды, некогда прописанное роду человеческому или отдельным нациям и… подействовавшее или неподействовавшее.

…На учении церкви создалась прекрасная христианская культура. Христианство соборно, вселенско.

…Мне лично уже некогда, недосуг заниматься сими вопросами. Для меня убогого, слабого, больного нет другого спасения, нет иного прибежища, кроме Христа. Меня спросят: «Разве тебе неважно, христиане ли вот эти тысяча человек?..». Для меня это важно. Но прежде, нежели я их примусь обращать в Христову веру, для меня настоит другой вопрос, важнейший: самому со Христом соединиться, самому стать удом тела Христова — Церкви, самому быть виноградиной на лозе Божественной — Христе.

«Общественно-просветительная и нравственная роль христианства в историческом аспекте» — тема важная, обширная и, несомненно, разработанная. Не будет меня с эту тему. Я, как помыслю о христианстве, то и знаю, что оно есть жизнь, дыхание сегодняшнего дня, что без Христова утешения подохнешь в один день, как рыба без воды. Христианство не «общественные науки». Это — хлеб насущный. Без этого голодная смерть.

Законы человеческие могут быть предложены, предписаны той или другой нации, тому или другому государству. Жизнь и суть Христова учения в том, что оно обращается к сердцу, к тайному тайных сердца всякого человека.

15 апреля. Пятница

Уж в каком же мрачно-унылом состоянии духа, но и тела выползешь ввечеру из подвала своего потемнённого. А глянешь в высокое, тончайшею пеленою нежнейшего серого оттенка потянутое небо, как бы жемчужного тона кисеёю волнисто убранное, озришься на этот просиянный на землю свет прозрачных апрельских сумерок — и пошевелится в отупевшем сознании какого-то удивления о красоте неба и земли.

В безлюдном углу бульвара обтаявшая, просыхающая земля. Серо-золотистая отава-трава прошлогодняя. Деревья прозрачными метёлочками, тоненькими, гибкими веточками тянутся к небу вечернему. Нечто празднично-прекрасное, некая сладкая грусть в тихости ранневесенней. Эту благостную тихость не может одолеть будничность лязгающего инде трамвая, не могут нарушить повседневные подворотни, мимо коих ступаю обратно.

Воспоминание о рае; и вновь, и вновь виденье рая для меня — эта вот тишина земли апрельской.

Расточились снега, отшумели ручьи. Весна — утро для Земли-Матери. Глинистая, овеваемая ветрами Земля глядится в тихость небес и беседует шорохом безлиственных ещё дерев, шелестом пролетающих в ночи ветерков.

— Благослови, отче, — говорит Земля. И, незримо благословляемая, учнёт наряжаться на пир брачный, в благоуханную прозрачность первой зелени.

17 апреля. Воскресенье

С запада веет хладень. Изредка подносит лёгкие капельки дождя. Свод неба над Городом окинут прозрачно-льняной пеленой. При солнце в резких тенях и бликах улиц всё как бы как-то беспричинно веселится, иное и невпопад. Но когда в полдень небеса отуманятся безмерной ровности пеленою, всегда кажется, что небо и земля задумались. Эта задумчивость родит тишину. Эта задумчивость природы родит тихость в сердце человеческом.

Спешат куда-то человеки, лают машины: ведь день, ведь дела, ведь — Город!.. Но эта новая песнь Земли, эти глины… эти певучия уносящиеся в тихость неба веточки, вся эта тихогласная апрельская песнь без слов — эта всеблаженная музыка больше и слышнее улично-жилищных лязгов, визгов, хрястов.

У природы лик всегда живой… Любая веточка, любой цветочек всегда живы и чудесны. Сколько годов я гляжу зимою и летом, ночью и днём на купу деревьев, что против моего оконца. Всегда они живы, всегда скажут что-то.

В деревьях, в цветах — чудо вечноюнеющей жизни. Деревья напоминают нам об утерянном рае. Сад был рай. Как любят люди, когда в углу асфальтового двора, на дне двора-колодца вырастет хотя бы чахлое деревцо.

Издалека заботливо везут полевые цветочки в свои комнаты-коробки. В свободный день с трудом выберутся за город, отыщут под забором квадратный аршин травки — то и дача…

18 апреля. Понедельник

Карнизы потемнённых зданий, оттенённые сумраком углы — неплохая рама для картины ночного неба. Дождался такого, моего, особливо желанного весеннего неба. Нежнейшее кружевное шитьё. Шёлковый тончайший тюль, ровно истканный бледно-золотыми цветами. Сквозь это несказанно нарядное кружево сквозит синий бархат ночи. Сквозит плывущая там по жемчужно-облачным волнам сияющая ладья молодого месяца. Через всю ночь гонится он за утреннею звездой…

20 апреля. Среда

Всё хворает мой брателко. Сбродил до магазина, нет ли выдачи, и приуныл, мой свет. Я в таких грустях бродил вокруг дома-то. Облачно, ветрено. Падал вечерний суморок То и хорошо, думалось, то и ладно. Уж как сумрачность эта созвучна моей унынности. Тем-то я и люблю тихо-ненастливые дни. В резво-весёлую погоду ты особо ходишь, отъединённо.

«Что ты тих, как день ненастный? Опечалился чему?» Это в мои дни начинает природа тихомолчную беседушку. Природа задумчиво-грустная чашу успокоительную же и лекарственную мне подаёт дружелюбно. Тихостный полусвет-полусумрак реял по земле…

Сумерки тихие с ночью — матерь мне и матерь звериная, покровительница. Такого веселья нет, ино. Дружня рука на плече…

На бульварах пусто: публика не любит такого времени: надоело зябнуть, неуютно, поздно, проносится ветер то́роками — порывами. Нахохлившись, пробежит прохожий… На соседней скамье одиноко сидит дама. Завидев мужскую фигуру, дама воркует: «Вар-вар-вар…» — из фильма «Мушкетёры». Приуныв, дама долго закуривает, кляня спички. Перхая, обдав дымом махорки, она бредёт, шаркая ботами. Голые опухшие коленки, детская юбочка… Везде горе, у всех. И конца ему не видится. И я дома братика оставил унылаго. Житуха вокруг самая бедственная, никому друг до друга дела нет. Никто не пособит, никто не поможет… Приуныв, одумался: ведь апрель, весна ведь. И коснулась сердца радость моя вечная. Огляделся: тихо-светло так… и уж не городской бульвар, а «насадил Бог сад, еже есть рай». Дорожки видятся чистыя, как бы речным песком усыпанныя. Нежно и тонко нарисованные весенние деревца тихими рядами. Как бы внове вижу это воздеяние гибких тоненьких веточек. Человек-от живёт, мятётся: день так, и век так: сгибайся, падай, подымайся. А эти божьи деревца и во дни среди шума особо стоят, суетою неслиянно, светлы и тихостны, умильные дети Матери-Земли. Одно ведают — тихость неба, благость света, животворную силу весны.

20 апреля. Среда

Угасив огни, управившись спать, а брателко уже почивал, уж ночь пришла ко утру глубоку, но ещё (в) сущей тьме, пало мне на ум: что там на дворе. Раскутал стёколко, и — как вечно любимая невеста, глянула апрельская ночь, весна ночная. В куполе неба над Городом ещё ночь, но побледнели уже края небосвода, а северная страна небес вся брезжит нежно-изумрудной прозрачностью. Переулок ещё спит. Его домы, углы, крыши блазнят как слепая стена, но крышечки её уже чётко выписаны в мерцании зелено-золотом, предутреннем. Переулочек безмолвен, но не пуст. Сказывает мне таинственное. По взгляду, по виду мы давно понимаем друг друга. На рассвете переулок, вернее, перекрёсток наш кажется особливо выметенным, прибранным. Точно «кто-то» сейчас пройдёт или прошёл только-что… Мосточки так ровно белеют, а дорога светло углажена.

(Учуяв, что я бодрствую и, несомненно, что-нибудь ем, вылезла из своего будуара — комодного ящика — кошка Уляшка. Уронила с печурки Толькин башмак Толька закашлял.)

Снова развешиваю уголок оконца: сине-зелёная озарённость небес прозрачна несказанно. Весь северо-восток точно иконостас нерукотворный…

Ещё домы человеческие спят сплошною стеною. Но — как прекрасны, живы деревья!

Негасимые, немеркнущие весенние зори Севера, которыми от лет младенчества любовался я всегда сквозь узор стройных берёз, стоявших перед домом родительским, навсегда запечатлелись в сердце как нечто прекраснейшее. И теперь, и всегда было сладко мне видеть утренний рассвет. И диво мне, что и здесь, у второй родины, в городе брата моего любимейшего, что и теперь, на пороге старости, живу я опять оконцами на Север, опять в стогодовалом доме, опять сквозь узор деревьев сияют мне весенние зори утром и вечером. Там, далеко на родине, в юности, в трепетные часы рассвета ждал, и ждал, и мечтал я сладко о дружбе, о любви.

И вот молодость прошла. Много ли годов впереди?.. А позади много. И слава тебе, Богу, благодетелю моему, за всё, что мне послал. Добро мне скорбь и печаль настоящего житья. О, каким бы я себя считал счастливым, ежели бы пособил мне Бог устроить жизнь брателку моему… В болезнях влачу жизнь. И это от мира сего. Это плотское, малое. Это должно стать безразличным, это недостатки телесные… Как бы тяжело ни приходилось телу, сладко и благодарственно поёт душа, радостно и трепетно сознаёт ум присутствие Бога через любовь милующую брата моего. Дивно мне и сладко видеть не в книгах, а на себе милость Божью всеблагую. Изнемогает подчас тело, не носят меня хромые ноги, но идёт со мною брателко, и крепко держат меня его рученьки, и чудится, знаю я, что это сам Христос идёт со мною. Худо видят убогие глаза, худо разглядываю людей, но светло, но явно вижу зрак Христов в очах благословенного спутника жизни моей, брата и друга моего.

* * *

— Это Я, — говорит Господь. — это Я!..

О неведомом счастии (о какой-то радости), о неведомой радости без слов молилось сердце в дни юности, там, у светлого моря, когда, забывая о сне, глядел я в жемчужные, таинственные зори белых северных ночей.

* * *

Теперь я понимаю, что природа жива. И ежели людская, денная, пылесосная, суетливая житуха обезличивает, обезразличивает природу в городе, то в оный наречённый, предутренний час глядите, как живут своею таинственною, не видимою «невооружённым глазом», жизнью эти деревья. Они — лицо вечной живоначальной матери Природы. Кругом «жилдома́» №, №, №… набитые людьми, — кто их знает… Но меж домов благолепно возрастила Мать-Земля эту кущу дерев. И шепчутся они с небом, и живут они целою, правою жизнью с Природою, матерью всех. Эта целая, правая жизнь, жизнь здравая, долгоденствующая. Положена и человеку жизнь с природой, с весною и осенью, с небом и солнцем, с ветрами и дождями. Надо жить, чтобы в полночь слышать пение петуха, а на рассвете мык коровушки, чтобы у ворот лаял пёс, чтобы слышать, как осенью барабанит в крышу дождь и шумит в трубе ветер, а по весне поют птицы…

Бродя по городу, я всё остановлюсь да полюбуюсь, сломана ограда, дак и поглажу дерево. Дома-те люди сложили, кто их знает… А деревья эти чудно вызваны к жизни из семечка Мать-Земля питает их животворными соками…

О, какая чудная, несравненная картина глядит на меня из рамы убогого подвального оконца! В свете зари, как на золоте иконы, написана эта малая купа дерев.

В тишине рассвета, в тихости утра внятна и радостна мне разгадка таинственной жизни природы. Живы и прекрасны эти веточки, как сияние, расходятся они от сучьев. А сучья воздеты к небу. И деревья тихостью, в благом молчании склоняются друг к другу, глядя в зарю. И ещё лучезарней глядит заря сквозь очертания стволов, сквозь узор ветвей. Не спят, живут деревья, глядят в занимающиеся зори утра. «Живы они и свет вечный видят».

23 апреля. Суббота

Егорьев день. Коровушек, овец на волю выгоняют вербочкой… Меня бы, скотину застоявшуюся в нечищеном хлеву ума моего, меня бы, клячу сорокапегую, в сию зиму безбожия скаредно сердце ознобившую, выгонял бы Господь на пажити весны своей вечно юной, жизнедательной. Скотина-та я очень уж чахлая. На тело бы плевать, но… купно с телесным дряхлованием и душа изубожилась недобре. Вижу рассыпающийся «столп моего тела», невозбранно выносит оттуда враг всякое богатство духа — «обретает бо душу невооружённу».

Запустил, забросил я ежедневное житейское попечение о хлебе насущном, всё опрокинул на брателка. А и он вконец изнемог, телом и духом… Я не бегаю от дела мне привычного, приятного, лёгкого. Но свирепа борьба за жизнь. Всяк за себя. А я бы рад уж башку-то влепить куда-ле, только бы Тольке пособить. Слаб мой дух…

Будто собака, потерявшая хозяина, тучусь я невпопад под ногами мира сего. И никому нет дела до меня, а иной и пнёт. Я долго гарчу из-под лавки, а укусить не смею. Из знаемых-то никто самоохотно куска не бросит, всё надо выскулить да вырвать. Я сейчас как чеховская Каштанка, к клоуну попал. Только чеховско-ет клоун кормил собачонку досыта…

А вдруг да позовёт, найдёт да позовёт меня истинный мой Хозяин. Найди ты меня, мой добрый, вечный Хозяин! Приди в цирк, где на задних лапках я хожу, приди да и позови…

26 апреля. Вторник

День светел; широко открыв глаза, глядит. Ровный, светлый туск неба; как тусклое зеркало, отблёскивает мокрый булыжник, асфальт, плитняк. Дождь не стучит в оконце, но мокро шлёпают калоши, раскрыты зонты.

…А надо сказать, что благополучные, так сказать, спортивно-здоровые люди, в большинстве случаев равнодушны, не замечают, не ценят да и не подозревают великого значения, несказанной значимости красот природы. Обыватель не подозревает, что природа — это книга богооткровенная… Здоровые не ценят… Это не значит, конечно, что всякой человек, заполучив острое или хроническое заболевание, начнёт переживать отражение облаков в луже. Сказываю о тех, кто может вместить, кому дано.

Незавидна доля умываться заместо воды слезами, но дивно то, что как дождевые потоки уносят пыль и грязь с мостовой, так слёзы (столь болезненные!) очищают очи мысленные, омывают зрение сердечное, прозрачными творят очи ума.

Таким образом, человек становится счастливым через свои несчастия. Видит прекрасное и великое там, где большинство не видит ничего, обретает богатство в том, мимо чего мир сей пробегает пуст и нищ…

Бреду бульваром. Безлюдно. Пасмурный вечер… Как благородна эта однотонность картины. Ежели б я мог рисовать!.. Водицей разбавил сепию, провёл дорожки и, чуть посмуглее, набавив к сепии охрицы и индиго, залил клинья прошлогодней отавы. Это земля. А от бисеринки туши разлил бы это жемчужистое небо. И это небо, и эту землю соединяла бы у меня лента уходящих дерев. Ближние деревья — липы, их сучья видятся контрастно, а дальше идут тополя, восковым становится оттенок их, а дальнейшие блазнят, как паутинки.

Скажут: где, в чём красота ненастья? — а разве не прекрасны серые шёлковые одежды, притом шитые жемчугом?

27 апреля. Среда

За день-то изорвётся сердце…

Вечера попроведать уж на поздней заре вышел. Всё хвалю поля небесные, блакитные. Тихость облачная, исполняющая землю, успокаивает тебя. Боль проходит. Ты учиняешься на дальнейшее способье. Но тихая, прозрачная заря поздневечерняя, успокаивая боль души, умиротворяя скорбь сердца, она подаёт сладкую надежду, она зовёт и манит… Тихая, песненная вечерняя заря!.. Тихомирное, кроткое сияние долго, долго стоит над Городом. Глядят в него люди, и тише становится болезнь и печаль, и воздыхание. Этот свет «пришедшу на запад солнцу» рождает сладкую надежду на грядущие радости, надежду на некое блаженное утро. С этим утром соприкоснётся там угаснувшая здесь эта прощальная заря.

Люблю я соглядать зори утра. Сердце трепещет здесь, предузнавая некую тайну воскресения. Заря вечерняя — не образ ли это блаженного успения о Христе, успения о надежде радостного утра…

10 мая. Вторник

…Пора моей весны пришла. Не подумай, что «вспомнила бабка свой девишник». О временах года баю. Природа украсилась зеленью. Деревья пышно завесились листвою. Не видать неба сквозь веточки. Зелень ещё нежная, чудесная. Май наступил. Все поэты эту весну воспели. Соловей, черёмуха; тут уж я бессилен, идите к Фету. Пышный пир для детей своих Мать-Земля готовит: растите, множьтесь, наполняйте Землю…

На днях, ожидая трамвая на бульваре, ещё издали услышал сладкую такую и тихую музыку… Наконец начал проходить оркестр, за ним взвод за взводом — молодёжь в военной форме. Стройно шли под марш, такой сладко-весенний. У них были спокойные молодые лица… Все одеты по-походному. И подумалось: вот мы, старые, как цепляемся за житуху, как разоряемся, расстраиваемся, что не наелись, мёрзнем, зиму ещё одну доживём ли и т. д. и т. п. А эти, молодые, прекрасные, спокойные, сильные, ещё и жизни не знавшие, идут и не жалеют, как бы отстраняют, покорные, кубок жизни. Отводят от себя кубок жизни царственным таким, великодушным жестом. А мы, старичонки, тесня, давя друг друга, друг у друга отымая, лезем к кубку тоя жизни беззубыми дёснами, цепляемся, имаемся за него. (К слову, в башку пришло: вишь, англичане поношенных брюк, пиджаков, пальтов насобирали да нам послали. Дак у нас не то что рвань вроде меня, а… <нрзб> заявлений наподавали. Не на себя, а на родителей просят.)

Ряды за рядами… Молодые, полные жизни, сил.

Темноглазый флейтист оркестра, промаршировавший мимо и окинувший публику серьёзным взглядом, а пальцы его быстро бегали по флейте, он до того похож показался на милого нашего Мишку, что, вслед за старухой, прошептавшей: «Милые сыночки, как мне вас жалко!» — и я сморщился по-стариковски и, будто от ветра, утёр слезу. Всегда у меня сознанье вины перед братиком, но и перед Мишуком. Никогда не выскажет, а всегда точно упрёк в беспомощном взгляде больших ребячьих глазищ. Я-то рос до 25 годов у маменьки за пазушкой. А у этого юностные-те годы ничем не украшены, не помилованы. Не за горами то время: встанет в семейные оглобли, наденет хомут труда и заботы пожизненной, а покамест юн, попраздничнее жизнь тому-же Мишуку обязан я сделать. И тошно, и горько мне — обо всём.

Люблю рассветы паче дня.

Люблю кануны праздника больше, чем праздники…

Люблю предначатие весны, нежели цветущую пору ея. Никаковы полности божьего свету нету в моём сердце. Разве пробрезжит временем некоторое предвестие утренних лазорей… Всяко наг, всяко скуден и беден, всяко новоявлен, того дня утро-то и явится моё. Мои весны зачала, но не рассвет. С утрами, с рассветами, с канунами единочувствует бедная, обнажённая душа моя. А ещё о роскоши дня, о пышности лета: не станет меня с это…

Я заблуждающийся, протыкающий, недоумевающий, незнающий, несведущий, слепотствующий, из кривого и безумного своего опыта делаю самовольные выводы. Я, например, никак не жду над собою чудес физических исцелений. Я не верю, что у меня может появиться ампутированная нога. Медленно, но неуклонно гаснет зрение, не перестанет отмирать зрительный нерв. Материя должна умирать. У одного раньше, у другого позже. С точки зрения «мира сего», я из тех людей, каких называют «несчастными». Без ног, без глаз. Еле брожу, еле вижу. Профессор Маргулис как-то похлопал меня по плечу и, всегда холодный, равнодушный, участливо взглянул:

— Не много ли для одного человека?

Но я думаю: как много кругом несчастья, как много бедствующих, болящих, как много на свете несчастных, особливо в последние смертоносные годы. Для кого, как не для нашего времени, сказано Тютчевым: «Слёзы людские, о слёзы людские! Льётесь вы ранней и поздней порой, льётесь безвестныя, льётесь незримыя, неистощимыя, неисчислимыя, льётесь, как льются струи дождевые в осень глухую порою ночной».

…Так мало счастливчиков, в такову печаль упал и лежит род человеческий, особливо сынове российские, что в полку сих страдающих спокойнее быть для совести своей. С плачущими, алчущими, изгнанными, скорбящими, тружающимися и обременёнными куда почётнее шествовать путь жития своего, нежели попрыгивать со счастливчиками. «Счастье» этих немногих на бедствии премногих стяпано-сляпано воровски-грабительно. «Поплачем здесь, да тамо воспоём, поскорбим здесь, да тамо возрадуемся».

И вот я не понимаю… Люди — рабы страстей и хвалящиеся своими страстями, плотоугодные, злые, обидчики, насильники, угнетатели, скупые, жадные, сластолюбцы, ненавистники, люди глупые и тупые, клеветники, наушники, обжирающиеся (а вокруг голод), пышно одетые (а кругом бродят нагие), такие вот «деятели» с одной стороны, а с другой стороны «массы» слабые, ленивые, характеры ничтожные, а в-третьих — всякой средней руки обыватель, им же числа нет, — вот все они (мы) ходим в церковь, служим молебны перед иконами, просим у икон чудес, исцелений, требуем от икон активности, а наша активность ограничивается тем, что пришли в храм да купили свечу…

Чудо есть, и Богу вольно человека чудом найти. Богу нигде не загорожено… Да мне-от надо раденье приложить. Вот, скажем, я иду путём и получаю известие, что за этими лесными болотами живёт любимый мой друг, которого я давно ищу и который меня ищет. Неужели я не буду всяко трафиться за эти болота?! Неужели я буду сидеть да ждать, разве хватит у меня терпенья сидеть в бездействии: он-де сам меня найдёт. Нет! Ползком и бродом, днём и ночью примусь я попадать в город, где друг-от меня ждёт. Я к тому сказываю, что чуда-то не надо дожидаться спамши да лежамши…

В человеке заложено семя тли. Человек самохотно взрастил в себе это тление и ныне услаждается им. Ныне человек ослеп умом. Не видит Бога ни в чём, не чувствует сердцем…

24 июня

Поэзия, в широком смысле глубоко и верно отображающая красоту природы, не может быть не любима человеком, религиозно настроенным. Бог открыт в творении Его, в природе, «в мире поэта». Филарет это «видит сердцем» и учит, что здесь одно из величайших назначений жизни.

Познавать Его в творении,
Видеть сердцем, духом чтить…
Вот в чём жизни назначенье,
Вот что значит: в Боге жить.

(Три четверостишия — экспромт м(итрополита) Филарета, на стихи Пушкина:

— Дар мгновенный, дар случайный;
Жизнь, зачем ты нам дана…)

Надо сказать, что немногочисленные стихи м. Филарета слабее его удивительной прозы, и он считал стихи свои шуткой. Впрочем, переведённые м. Филаретом отрывки гексаметров Св. Григория Нисского, V век, изобличают в поэте-переводчике вкус изысканный. И о сем до зде.

…Поэзия светская может быть в каких-то планах молитвой. Но молитва уставная, чиновная, песнь церковная нередко даёт нам ключ к таинствам, скажем, красот природы.

Вот акафист Иисусу Сладчайшему поёт: «Иисусе, всея твари Украсителю». Вот мы и увидели, узнали художника, творца картины, приведшей нас в такой восторг. И весь этот акафист не есть ли «похвальная» Сыну Божию, всея твари Украсителю, Иисусу Пречудному, который есть ангелов удивление. Хвалы Художнику предивному, претихому, пресладостному «Иисусе, красото пресветлая! — гремит песнь 3-го икоса, — … Иисусе, сердца моего веселие».

Икос шестой вспоминает, как дети ветвями украшали дорогу Зиждителю своему, шедшему на страдания.

…Иисусе, одеждо веселия, одей мя тленнаго, Иисусе, покрове радости, покрой мя, недостойного. Иисусе, источниче разума, напой мя жаждущего.

Творец небу и земли, — поэт Урана и Геи, как значится по тексту греческому Символа веры, всё сотворил Сыном. Во Христе скончаваются все наши желания. Христос наше счастье, воскресенье, жизнь, мир, радость. Во Христе цели стремлений наших.

27 июня. Понедельник

Понудил себя при выходе солнышка вылезть на крылечко. Царственность природы ощутил, но и своё убожество. «Если бы молодость знала, если бы старость могла». Велика мудрость сей пословицы. Бывало, в молодые годы каким подъёмом дух отзывался на высокие утренние часы Божьего дня. А теперь хоть знаю, вижу, что «входит Царь славы», что прозвучало заутре, как вчера (то же и во веки!), — «со страхом Божьим и верою приступите», хоть и знаю, что «душу Божьего творения радость вечная поит», а нельзя мне чашей той причаститься. Так грязен, что самому на себя противно. Людям врать-то устал, не то что Богу.

В дневниках своих я «всё высокое да всё прекрасное» восписую. Люди, которые меня знали, на взгляд и на ощупь, опосле, ежели прочтут, ухмыльнутся: знали, мол, Фоку и сзади, и сбоку. Репутация моя известная. Я верчусь, что корабельный бот… Я бы на гробовой доске своей надписал: «Устал врать-то, дак прилёг отдохнуть». Людям мне не годится в глаза смотреть, но Христу Свету я смогу в очи поглядеть. Он один беду мою, и немощь мою, и скорбь мою знает и видит.

«Знаем мы его», — ухмыляясь или сурово, или презрительно, поджимая губы, сказывают люди про меня. «Знаю я его», — отзовётся обо мне и Владыка мой. И от этих слов я и дышу ещё на сем свете.

Да, вышел на крылечко и к сердцу так принял:

— Заря счастье куёт.

Намедни с брателком в пять утра к поезду спешили. И я, бежамши, всё ахал да дивился: а утро-то так и тыкало в зубы радостною, богатою своей чашею. С малых лет я знаю это про утра-те. Над всеми утрами наяву и сейчас как бы живу, когда к ранним обедням ходил там, в родном Городе… Тишина, лазурь, < 1 нрзб> по зелёным нашим улицам, блеск обильных вод и благовест, и я в шёлковой рубахе… Именинные свои дни особой ради празднественности своей в собор я бывало гряду. Будто ангел меня нёс… И ещё утра волшебные, тихие на реке Лае помню. Описать словом не можно… Не один год жил я на Лае. Из окон домичка нашего всё один и тот же вид: река под окнами, лодочка у пристани, изгиб полноводной реки, луга на той стороне, кайма лесов.

Но бывали утра, мы собирались с отцом на охоту. Он укладывает парус, вёсла, я гляжу диво, которое творится вокруг. Серебристый прозрачный туман над водами. Небо глядит в зеркало. Вероятно, отсюда и чувство волшебности, и будто летишь с чайками: небо опрокинулось в зеркале вод.

У меня есть фотография Оптиной. Снято отражение обители в реке. И я никак не пойму, которое монастырь, которое отражение. В море, на Гандвике у нас тоже сладкое заветное волшебство. В тихие июньски сияния ночи корабль идёт в перламутровом тихом свете. Край моря сходится с небом. И вкруг одно жемчужное небо. «На воде покойне, тамо воспита мя». Здесь нету тех вод. Но… — «везде Господь». Прекрасно сегодня подёрнутое легчайшею пеленою сребро-сизых облак небо. Такая задумчивость в недвижности прекрасных берёз. Одни птицы посвистывают.

Солнца с утра не было видно, но облака на востоке над деревьями так торжественно-тихо сияли. А тишина была исполнена славы. Я не слышал, но я знал, что «имеяй уши слышати», услышал бы литургию ангелов. Я долго стоял на крылечке — это были минуты счастия. Торжественно стоят деревья, прекрасный рисунок ветвей запечатлён на фоне серебряного неба… Сейчас бы услышать песнопения литургии. Я и запел тихонько: «Придите, поклонимся и припадём ко Христу, спаси нас, Сыне Божий», а потом «Верую»… И как бы о. Зосима служит, а я пою. И он приглашает: «Горе имеим сердца!».

Иногда мне кажется: дом-от радостный Хозяина моего Единственного, прирождённого, дом-от Божий заперт, окна и двери. А на дворе непогода. И я суюсь, тычусь в дом-от, бегаю вокруг, коли-то пустят?!

А то будто муха я, жужжу, бьюсь, лезу в дом-от, от зимы сего жития в тепло дома Божьего. Как собачка скулю о доме-то много уж лет. Я, чаю, многим надоел. А у которых кусок выманю, лихом ли, добром ли, тем уж я — ни на глаза!

Всё про утро токую, как тетерев: одно да одно… А я не один, Давид Царь раньше всех, раньше пастуха до третьих петухов поднялся да поёт: «Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой».

Он, свет псалмопевец, прадедко Христов, рано вставал, до зорь запоёт, правнука-то своего предвечнаго предчувствует, радуется, говорит Ему: «Утренюет дух мой ко храму святому Твоему. Се тьма и рано». — А царские гусли уж звенят: царь Давид воскладает своя вещая персты на живые струны. Они же сами князем славу рокотаху, старому Ярославу, вещему Мстиславу, сиречь Ветхому вельми Отцу, и Христу, отмстившему сатане за человека. Славна та месть была!

Псалтырь утренние-те часы добре хвалит: «Инже образом, — говорит, — желает олень на источнике водные, так желает душа моя к Тебе, Боже!».

Любы вселенские эти молитвы. Весь мир христианский поёт Псалтырь.

…Восходит день, и просит человек: «Слуху моему дай радость и веселие!». И Бог ему говорит: «Сердце чисто созижди».

Радость устам, радость спасения просит человек, хочет, чтобы устами хвалу Богу возвещать. Заблудился ныне человек, сошёл с пути единственного, ведущего к счастию. Осуетилось, избезумилось человечество. Забыли Бога, забыли молитву, не стало ни спокоя, ни радости, ни мира. И жить стало незачем.

Впустую проходит день. Даром тянется жизнь. Заели мир сей скаредные будни. Засыпан мозг-от радио пылью. Современный человек, что палка, воткнутая в асфальт. И навинчаны на тупую башку кнопки, и суждено человечку жалкому денно-нощно принимать мутные отхожие «волны». Разве останется что от человека? Где тут быть разуму? Страшен сей сон духовный, но жив Господь!

Памятью о Боге велит церковь начинать день. Перед образом дома некогда, дак хоть на улице к востоку погляди. Не велики да споры утренние молитвы: «От сна восстав, песнь приношу ти, Спасе: Не дай мне уснуть во греховной смерти. Ты, распныйся, воссияй мне день безгрешен… Избави меня, Господи, от злобы мира и введи в Царство Твоё вечное.

…И даруй нам, бодренным сердцем и трезвенной мыслью нынешнего жития нощь прейти, ожидающим пришествия светлого и явленного дня Иисуса Христа, чтобы нам оказаться готовыми войти в радость Христову и в славу Его. Тамо празднующих Глас непрестанный и неизреченная сладость зрящих Христова лица красоту. Ты еси Господи — истинный свет. И Тя поёт вся тварь».

29 июня

«Как Феб, Аполлон в колеснице, шествует над берёзами знойное Солнце». «Ищи избранных слов союза, взлети со мной на Геликон» (Сумароков).

…Кто-нибудь взаболь подумает про меня: «Ишь, коль душа-то выспренна: чуть что, и исчезнет, утопая в сиянии голубого дня!..» Не верьте! Не будь то: весь я, по шею, в болоте слабостей, в тине дармоедной житухи. Сижу на лоне природы и расписываю небесный плафон. Жарко стало, душно, и я в беседочку убрался. А брателка уехал в Москву в четыре утра. У пиджачонка с локтишка отъехала заплата, зашивать некогда, и пришлось пялить на себя пальтище драповое. А люди-те голые сегодня преют. День что баня. Изнеможет брателко-то!

…Надвое у меня ум-от раскалывается. Отложить надо эти небесных-то лазурей описания. Надо «деньги делать», как все делают. Знакомые-то, друзья-то давненько во мне разочаровались: ни наград, ни орденов у меня. 50 лет, а… не взыскан-с!..

«Если есть талант, его надо реализовывать!»

Я считаю, что я перед брателком на сто рядов виноват, отнимаясь болезнями, копейку не добываю. Ободрались, обносились, задолжали, опродались наокруг, а… я — будто не моё и дело.

…Но вот я знаю, что через всю жизнь меня носили некие крылья творческой радости. Но плотские всякие пристрастия бесплодными делали порывы творческие мои… Драгоценнейшими, заветнейшими жизни моей минутами является состояние, когда как бы очи сердечные, очи умные приоткрываются, мысль становится прозрачною. Вижу преобразившимся всё: вечнующим, прославленным. Такою видел долину Пажи в прошлом годе, носячи картошку на станцию. Истинствующими и вечнующими видел в 42 году в предначатии весны деревья, снега, ручьи на Чистых прудах. Не раз Святым постом, пред Пасхою, сердце сказывало уму, что слава опускается на город.

6 августа. Суббота

С ночи как начал дождь чего-то шептать, так и шелестит однообразно, и день не может силу взять. Брателко при рассвете в Москву управился. Я, убравшись, «праздничаю». Чаяли по-вчерашнему вёдро сегодня, а лес кругом, не вижу вечерних зорь, не толкую, каков день придёт. Праздник сегодня светел, а нас, людишек века сего, что котят в канаве сатана топит. Не можем выбраться на Божьи берега. Праздник настоит, сияя, светлое Господне Преображение, а ум отяжелел, что кирпич, не забросишь его на Фавор-от. Ненастье лес накрывает, ни бабочки не порхают, ни кузнечики, одни лягуши шлёпают в мокрой траве. Я, как жаба, на Гору ту за Петром, Иаковом, Иоанном шлёпаю. Ну, много ли жаба ускачет?! Уступами Фавор-от, ступенями. Век свой жаба пыхтела да пыхтела, а и подошвы у Горы-то одолеть не могла. Так в тине, в канаве житухиной и сижу. Глазишками бы последить, как те вздымаются выше да выше, но слепы глазишка-те.

Всяк день житухин, как собачья блевотина, снова да снова. Что вчера съела, то сегодня скинула. Одно да одно. Мотается народишко, пайка съедена давно, со свекольного боту в брюхе урчит. Картохи сейчас худые. Осень подходит. О дровишках страх. Тряпьё остатнее продано. Войне конца не видим. Обутёнка сносилась, одежонка с плеч свалилась, зима опять боязкая идёт. А ведь праздник: Христово Преображение.

12 августа. Пятница

Старовер Трофим говаривал, бывало:

— Быват, заживёшь, что и помолиться со вставанием негде, и некак, и некогда будет. Дак на улицу выйдя, по пути хоть на восток посмотри, то велико добро…

День-от настанет, житуха-та пресмыкающая, не дни ведь, а будни. Дак какое добро с утра «на восток-от поглядеть»…

Собирать надо такие минуты. Оно хоть лоскуточки все разноцветные, а ведь и одеяло, глядишь, выйдет. Нарядны бабушкины всецветные эти одеяла. Житуха-та знобит, а ты такое одеяло сошей, тебе и тепло будет. Ещё и внучата тебя, дедко, или тебя, бабка, помянут… Кабы мне из моих настроений сошить одеяло-то. Али лоскут худ? Вернее: ворох-то лоскутья велик, а воедино сошить силы-времени нет. Вот хоть эти записки мои. Собрать да перечесть бы… Не будет ли одеялишка?

15 августа. Понедельник

Нежно шелестят, звучат, прядут звук так шелковисто-нежно скрипки кузнечиков. С утра-та всё хотела душа прославить Успение Божия Матери, а с дровами пробился, с печью. День тих стоял, светло-облачен; дубы, берёзы, точно опустив ресницы, слушают исходное пение, тайну дня. И в тысячу прялочек прядут цикады. Может, то не работа, а в гусельки они играют, день славят…

И вот добро и светло жить. Ведь есть в мире, оставлено нам, положено такое прекрасное, такое живоносное, такое сияющее…

С весны аж до Петрова дня была вода у нас здесь в прудочке. Своя была вода для грядок. С полулета усохла — что Бог с неба дождя пошлёт. С молоду бил родничок радости в сердце моём, своя была радость. Под старость не выжмешь ничего. Со стороны кто польёт, то и рад… Чего ни хватись, того нету. «Внимай себе», а в себе-то джаз кунявит нечто меланхолическое. Иссяк прудок радости моей: мал был. Я как лягуша ползаю по суху, прощу у Зиждителя: создавый мя, дак и помилуй мя!

Богат дождь-от сходит на верные сердца. Как сойдёт, так человек все беды забудет. Надо добиться, брате, в широтах жить, где-ка эти дожди сходят.

16 августа. Вторник

…Ночи-те худо спятся, в 4 часа светает. За окном лес стеною, всё погляжу, обозначились ли на светлеющем небе верхушки дубов. А в комнате печка из потёмок вылезет. Брателко худо спит, всё желудком неможет, к утру забудется, а уж вставай, надевай котомку да бежи. Я изныл над ним. Всё: ах, да руками мах, а на том не переедешь. Рад бы я жизнь за него отдать, как он для меня остаточки здоровья и сил ежечасно убивает, но время идёт, а я ни с места. Брателко мой делом всю свою жизнь исполняет повеление: «Друг друга тяготы ноете и тако исполните Закон Христов». Моя вера без дела, потому и мёртвою является для всех, кто меня знает. Имя Божие не светится во мне…

Давно ли я, приехав в лес-от сюда, дивился прозябающей молодой травке, нежным листочкам орешника, нежной зелени дубов и берёз… И вот на днях ветер был, и летел, летел жёлтый лист. Разноцветиться начинают леса. Сей год, говорят, рано листопад зачался… Сегодня в ночь и туман опускался, прозрачен, но осенью пахнуло. А в ночах я всё звёздному сиянию дивлюсь. Величавы стоят тени дерев. И по вершинам, и над вершинами что свечи мерцают в храме Господнем, толь славно и пречудно. Похоже ещё, как дома, смала, бывало, войдешь в тёмное зало и чудишься мерцанию звёздному сквозь узор тюлевых гардин…

23 августа. Вторник

Ночи прохладны, на заре холодно. А с вечера мочило. В шесть часов небось всхожее-то взойдёт. Низко, красно по земле меж дерев светит. Птиц уже не слыхать. А я, недоспав, видно, в горестном равнодушии ползаю. Брателко всё неможет. Гадаем до зимы здесь прожить, но, знатно, не по силам будет Толе при дождях да грязях. Дровишек наготовили, но как-то в Москву перетянем?.. А о братишковом нездоровье так беспокойно, и через этот ров не могу перескочить на тот берег, берег мира душевного. Всё слышу: «Каин, где брат твой Авель?» Вот потому у меня и мира, и умиления, и молитвы нету. Скулю к Нему докучно как собака, а у Бога одно ко мне: «Каин, где брат твой?..». Вот у меня сердце-то всё и стонет, вот я всё и трясусь.

Вот я твёрдо, ясно и несомненно знаю, что моё дело жизненное… А оказался я с теми, кто дьяволу нанялся свины рожцы возделывать и плевелы в умы братии моих всевать. И хоть самый ленивый я в них, однако «лай не лай, а хвостом виляй»! Горе человеку надвое мыслящу и грешнику в два пути ходящу! Ведь мир душе тот может стяжать, кто «ум не разделён имеет». Ною об этом как нищий, всем надокучил… А дармоеды нигде не надобны. Ещё не таково телесное моё убожество, чтоб сложа руки сидеть! А я братишке, слабенькому, всей тушей на руки присел.

Навряд ли может статься, но ежели бы хоть часть какую писаний моих прежалостных прочёл кто, имеющий дар рассуждения, то — отче или мати, сотвори молитву о убогой душе моей, о душе «глаголавшего и не делавшего».

Кто-нибудь подосадует: всё одно да одно пишет, жуёт свою жвачку, отрыгнёт да опять жуёт. Верно! Это потому, что внутреннеет мой человек младенчествует. Недоносок он, не ходит, не говорит, не смыслит. Исприбился я с ним, только перепеленаю, он опять обосрался…

Вчера, ужинавши, простёр к брателку слово о том, что дуб шелестит не как берёза, а шум сухой травы опять же иная музыка.

А брателко: «Ох, объявили дрова-то по прошлогодним талонам. Какие хитрые! Где искать талоны эти? А новых до января дадут… Объявлено. Чем топить? Осень пришла…». Я и разинул пасть: не о том-де сокрушаешься, не о хлебе-де едином… О многом-де печёшься. И к чёрту я его, и к матери, и извод бы-де тебя, дохлого, взял, жить-де мешаешь… Он пал на койку-ту, лицо ручонками закрыл. Я на крыльцо вылетел, ещё деру поганую свою глотку… В четыре утра он встал, к поезду.

Я всё Север хвалю — тем торгую. Но Север — родина, дом, — те годы там — лишь заставицей расписною, золотой были к книге жизни. А жизнь-та вся с брателком прожита. Чувство беспредельного уважения, преклонения и благодарности, с чувством самой рыдательной любви, неутолимой жалости, денно-нощной тревоги о его здоровье — вот что меня и держит и укрепляет, но и разоряет, но и ломит за моё неустройство, за мою неисправность.

24 августа. Среда

Брателко и сегодня укатил в Москву. Ночь-ту я караулю: не утренний ли свет? Нет, всё ещё месяц светит. Берёзы-те что бумажные! А и встали: не часы ли, думаем, вперёд убежали: долго темно. Нет, в пять пастух затрубил, и к шести быстро рассвело. Утро прекрасное, кабы не головная боль. Брателко, умываючись, вопит со двора:

— Скорее на улицу иди!

С запада высокий месяц светит, а с востока утренняя лазорь. Свет так пречудно меняется. И долго так свет зари утренней с ночным светом месяца, как Иаков с Богом, боролись. Восхожее солнце красными лучами стелет низко меж деревьев, по сухим осенним травам сквозь тоненький туманец, а месяц всё над лесом стоит, бледный, одинокий. Один остался без ночи. Люди проснулись, а невнятный ночной сон забыл потеряться. И сон и явь, и сияние зари, и лунный свет встретились. При первых красных лучах дым от костра золотой в лес пойдёт, а приподымется солнце, и дым будет голубой… Низкое-то солнце берёзы окрасит, и оне что свечи пасхальныя. Утро было мудро, птицам на разлёт, добрым молодцам на расход… Петухи редко так пропевают. Птичка тоненько булькает. А я, добрый молодец, пирамидончиком обожравшись и чаю крепкого надувшись, сердечныя капли потом буду пить. А брателко никакого чаю не дождётся: «Что мне твой чай», корочку либо картофелину схватит «с солькой» и убежит. А я бачерничать сяду, вздыхать…

20 сентября

С тех пор, как я «писать пишу, а читать в лавочку ношу», уже не под силу мне стало всякое чтиво беллетристическое и научное. Выбор чтения «сузился». Т. е. перестал я хватать с полу всякий окурок…

14 октября. Четверг

Во вторник братец срядился в Хотьков, насчёт картошки. И ждал я его непременно в тот же вечер. И не приехал ни к вечеру, ни к ночи, ни утром, ни днём… Так у нас на веку не бывало, и я перепугался до полусмерти. Ночь-ту отгоревал, на рассвете выполз к воротам: тошно дома сидеть. Да так до сутеменок, уцепясь за калитку, и мёр, ждамши. Домик-от наш на перекрёстке, я так и ел слепыми-ти гляделками переулки, тот, да другой, да третий…

..Домой забежу, взвою, полотенце в рот запихав, чтоб соседи не слышали, да опять метаться к воротам. Случись что в Хотькове, думаю, дали бы знать… Знать, под машину попал… или по дороге сгрибчили <ограбили?>… И уж суморок падает… Заодевался бежать на вокзал… А он и стучит в оконце… Час я не мог успокоиться. Сграбился за брателкины ножонки… опять свет видел, дыханье, жизнь воротилась, ужас, отчаянье откатилось. Выпутался я, что брателко потерялся. Почернел весь. Лишь минутами Богата помнил, звоплю сквозь зубы: Господи-де, поспеши же, Господи, помощи же! А Бог-от и не без милости.

На дворе сухо. Снег не был. И дождя мало. А я уж (глупый я!) сыздали высматривать начал… Рожество! А что? Три царя из стран далёких вышли небось. Ведь не на самолёте летят. А вернее всего, что по санному пути они выедут… Так на Руси. Вот ещё что рождественскую песенку во мне заводит — старый немецкий журнал, святочный номер. И картинка — Сон Иосифа — чудесная, в стиле Джотто, фреска. И стихи, такие детские, такие простые, ласковые, домашние, уютные… И вот спустился вечер. В тихом хлеву Мария баюкает: спи, дитятко, спи. Пастухи сказали, что Ты Koenigsknabe, а я — Gottesmagd. Они много говорили и пели…

Наши рождественские песнопения превыспренне догматствуют и богословствуют. Наши рождественские песни «еже от века утаенное и мудрецам неведомое таинство восписуют. Преже век от Отца роженного нетленно Сына, и в последняя от Девы воплощенного…» У нас древлия пророчества приводятся.

Конечно, есть у нас и стихи народные, христославные — колядки. Это домашнее, семейственное, детское Рожество, столь пышно расцветающее, столь всеобдержно охватывающее старую Европу (и Америку). Это Рожество очаровывает душу. Наша душа хочет коснуться столь сильного аромата их праздника.

Да, рано я запел о Рожестве, раньше петухов. Но три царя, чай, уж ладят сани в дальний путь и поглядывают на небо — не покажется ли звезда. Сегодня четырнадцатое, а через пять недель «Христос рождается» запоют.

11 ноября

Отцова память. Нас, детей, оставил невеликих. Помню светлое бородатое лицо, ясные серые глаза с острым взглядом. Полгода ходил в море, полгода — на берегу. Мне, маленькому, рисовал он корабли, пароходы, море в непогоду. Великое дело нежность и ласка отцова. Вот и я уж старик, а лучи оттуда всё светят, всё греют…

6 декабря

Никодим, впоследствии игумен Сийского монастыря, тонкий любитель искусства и писатель «по вопросам искусства» «чернец Никодим» давно дожидается монографии.

Древнерусская культура… из многих разнообразных и своеобразных, но одинаково прекрасных элементов она состоит. Новейшая, массовая стандарт-цивилизация… Тачает она массовые стандарт-болвашки <болванки?>. Всё тут «массовое производство»: всё безлично, всё тупо и плоско. «От моря и до моря» один штамп.

К Тебе возведох очи мои, живущему на небеси…

Всё рыжебородаго, златобородаго, солнцевласаго дума-та хочет величать… Сергия, говорю, Радонежскаго. Он всяко люб. Позднейшие иконники худеньким старичком пишут с седенькой бородкой. На кушнарёвских хромолитографиях, большими оне тиражами шли, Сергие-то вконец больным, измождалым смотрит. На древних иконах, пущай оне измождали, а как дубы святые-те. А у новейших «богомазов» все как старички больничные. Конечно, у Нестерова Сергий хорош, духовен, хотя тоже сухонькой старичок А в картине Русского Музея в Петербурге «Сергий Радонежский» он и похож.

— Да ты разве видел его — «похож»?

И видал, и люди видали; свидетельства есть, каков бяше преподобный образом телесным. Брада была большая, густая, златорусая. Власы главные густо же обрамляли высокое чело. При честных, святых и благоуханных костях преподобнаго (кои свидетельствуют, что он был велик ростом), видел я и власы его, как бы пясть золота, или златоцветнаго шёлка.

На древних монетах малоазийских сохранился лик Зевса. Тип Фидиева олимпийскаго Зевса. Вот каков был, на кого похож, судя по древним иконам, Сергий Радонежский. Но не тщедушный старичок. И постническая изможденность Сергиева была величава.

Он ходил пешком по Руси. А дорога от Маковца до Боровицкого холма, до Кремля Московскаго, исхожена его стопами многократно. Как солнце, ходил он от Троицы по Ярославской нашей дороге к Москве. Тут всё Его помнить должно, Ангела Русского…

В 39-м, в 40-м году, как жил я в Хотькове, всё мне там дышало и говорило о нём, «первом игрушечнике». И что узнавал, то я списывал. Много радости насписывал карандашиком…

Кости Сергиевы пресвятые я видеть сподобился и руку целовать. Эти кости — основание твоё, Русь Святая. Всяк должен одеть в себе сии живоносныя кости плотью и кровью. Сии праведные, благословенные кости, подобные свещам яраго воску, подобныя корням всесвятого некоего древа, и есть корни твои живоносные, о Русский народ, о Земля русская!

…Я — нижайший, всё в худых душах, вернее, в худом теле. Печку еле истоплю. Ничё не сплю. Лежу, сам себе в уме какой ни-то рассказ рассказываю. Людям-то некогда меня слушать, а мне им рассказывать негде. И я сам себя веселю. От печальных мыслей себя увожу.


[10] Мефимон — вечерняя церковная служба в 1-ю неделю Великого поста.

[11] Из глубины» (лат.).

[12] А.К Толстой «И.С. Аксакову».

[13] Речь идёт о Св. Марии Египетской.

[14] BA Жуковский «Элевзинский праздник».

[15] Цитата из «Братьев Карамазовых» Ф.М. Достоевского.

[16] Ф.И. Тютчев «Песнь Радости».

[17] Возм. «Новеллы» Ф. Саккетти.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »