<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1942

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1942

5 января 1942

Этот глухой асфальт, грязные щели улиц, вонючие машины, электрические бельма! Давно уже я живу среди этого всего, а противно мне это всё…

Спичку чиркнешь, электричество включишь — никакой тебе радости.

А вот лучинку засветишь от лампадки — и весело.

Затрещит, побежит живой огонёчек. Она живая лучинка-та. Тут что-то от детства, от игры. Дети любят самодельные игрушки.

Лучинушка сосновая, берёзовая, дело простое, ясное, честное, бесхитростное. Горит, потрескивает, светит, греет. Ребёнку занятно, старику любо.

Века, тысячелетия светила лучина, моя лучинушка. Как с матерью жил с ней народ. И в песне отлилось именно чувство к лучине.

— Лучина, моя лучинушка берёзовая. Что же ты, моя лучинушка, не ярко горишь? Не ярко горишь, не вспыхиваешь? Али ты, моя лучинушка, в печи не была? Не высушена?

— Я была, была в печи вчерашней ночи.

Ну-ка, электролампе что споёт ли когда народ, отольёт ли от души, от сердца что-либо подобное:

— Сегодня тебя, электролампочка, купили, а ты погасла. Перегорела или плохо запаяна?

— Осмотри проводку. Не я перегорела, перегорела пробка.

То же и центральное отопление, калориферы тёплые, холодные. «Оно» работает, дак цветы чахнут, словно яд в нём, в искусственном-то бишь, в центральном отоплении. Картины ценные от него погибают…

А печка русская, галанка, оно живое. Дровишечки сам расколи. Береста, поленья берёзовые, угли, как сахар. Ель, сосна — они смолистые. Гудят. Трещат, живут явно, словно разговаривают с тобой… Печка как мать.

10 января 1942

Всегда мне хотелось иметь икону Христа, чтобы по сердцу-то была.

Мы, православные русские люди, почитали как откровение, как небесное явление, как святыню, как Господне благословение византийское искусство. Таково же чтим мы: и иконы Древней Святой Руси, и иконы из Царьграда, с Афона, из Святой земли, с Синая, иконы Новгорода, древней Москвы… греческие великие иконописцы Панселин, Феофан Греки русские — Андрей Рублёв, Дионисий; эти и многие другие боговдохновенные оставили нам <иконы>.

…Сколько этих дивных ликов Спасителя, Богоматери и святых, пред которыми и мы, как и праотцы наши, поём, и молимся, и плачем.

Видя икону Божьей Матери Владимирской, не думаешь о её древности, о стиле, формальных совершенствах. Видишь лишь чудо, видишь Её живую, Матерь всех, за всех скорбящую; видишь «моление о нас тёплое», видишь воочию.

Вот в этих же планах хочу я видеть лик Господа моего, видеть Его на святой иконе. И как раз древние греческие и русские изображения Спасителя всесовершенно отвечают требованиям молебной иконы.

Такому лику молился преподобный Сергий Радонежский и вся Святая Русь. На таковой лик взирали и пели, такой лик созерцали мои отцы и праотцы. Может быть, и моё сердце поэтому, «по родителям», бессознательно для рассудка, «своё» видит здесь.

Одной северной простой женщине подарили католическую картину «Христос с пылающим сердцем». Сначала женщина повесила это изображение вместо образа, потом убрала… «Не пристают к нему наши молитвы», — недоумённо говорила она.

1. На пятой седмице в пост, в понедельник

И Лазарева суббота, и Вербное воскресенье — оба эти праздника как бы сливаются в общем представлении. Ветви пальмовые заменили на Руси вербочкой. Что чудеснее, что милее, что трогательнее, что нежнее нашей вербочки?!

Верба одна расцветает, распускает свои барашки серебряные в столь раннюю пору весны. По оврагам ещё снег, реки ещё только начинают располоняться ото льда, и это, если Пасха поздняя. Ни травочки, ни подснежничка ещё. Только вербочка нежная всегда потрафит нарядиться к Лазаревой субботе.

Мы на родине и сами хаживали за город по вербу. Где снег, где вода разлились, кусты в воде — убродишься, вымокнешь.

Много росло вербы под горкой полузаброшенного староверского кладбища. Там на могилах срубцы с крышами, высокие поморские кресты с выпуклой вязью, с титлами. На изображенье совсем сказочного вида резные столбики.

Церковь о всенощной под Вербное воскресение как сад. Всюду вербные ветки, всюду свечи. Вербы, которые держат в руке дети, а иногда и старинные старики, приобретались «в торгу», были перевиты полосами золотой бумаги, украшены серебряными листьями, усажены бумажными розанами.

И как любо целый год потом видеть вербочку за образом. Взглянешь — и вспомнишь праздник, и подумаешь: есть ещё на земле радость, придёт ещё, если потерпит Бог грехи, снова придёт желанная предвестница Пасхи — вербная суббота и будем стоять с вербочкой, свечечкой.

2. На пятой седмице в пост, в понедельник

В благостном свете православия, в свете и радости праздников Церкви Христовой росли мы дома. Старшие строго соблюдали посты. Но и дети не ели мяса, разве рыбу.

С крестопоклонения начиналось трепетное, но и деятельное приготовление к празднику.

…Много лет прошло. Многое и забылось. Но любы, светлы и вечно юны воспоминания о праздниках Христовых там, дома.

Ставши постарше, после христосования, разговения, когда все прилягут отдохнуть, я любил посидеть один в нашей старинной низкой зале, где бывал накрыт пасхальный стол.

Синева светающего дня Воскресения льётся уже в окна сквозь тюлевые гардины, странно сливаясь с жёлтым светом лампад. Зальца сверкает праздничной чистотой, блестит резьба старинного дивана, наполированы ряды старинных стульев. Вощёные столы покрыты узорными скатертями. Всюду фикусы, по окнам розаны, резеда. На пасхальном столе в красивых горшках цветущие благоухающие гиацинты.

В старинной вазе пасхальные яйца, красные, мраморные, розовые, разрисованные моею рукой. На куличах и бабах сахарные нарядные фигурки ангелков-купидонов, агнцы с хоругвью, искусно сделанные сахарные розаны. Пасхи, сыры творожные и окорока на ночь выносятся в холодную кладовку. Тишина, в доме в дальних комнатах прозвенят часы. Высокие, стоящие в зале дедовские часы бьют половины и четверти. В красном углу зальцы иконостас красного дерева сияет серебром окладов и горящих цветных лампад. Фарфоровая, расписанная золотом и букетами, лампада у образа Богоматери казалась какой-то райскою птицей. Но что особенно казалось нам смала упоительно — это фарфоровые яйца у образов и лампад на розовых и голубых бантах, сияющие золотом и цветной росписью. Натёртый пол отражает окна, всё сверкает праздничностью, ведь даже выстираны и вычищены паруса на больших моделях кораблей, укреплённых над дверьми и диваном.

А потом день, напоённый звоном переливных пасхальных колоколов, поцелуями нарядных поздравителей, приездом священников: соборных, кладбищенских и наших приходских от Воскресения…

«Христос воскресе!» я запел, едва начав говорить. А крестное знамение творить учила и меня, и сестрёнку мать, ещё не умевших ходить. В кануны праздников, рассказывала потом тётка, когда во всех комнатах перед иконами сияли лампады, носила нас мать в часы всенощной от киота к киоту, велела: «Хвалите имя Господа» — и своей рукой слагала нам неумелые ещё пальцы в крестное знамение.

Давно было, а живо помню, вижу…

* * *

Утром бродил к преждеосвящённой, туда к Солянке, к Петру и Павлу. …брёл Колпачным переулком, брёл утре Подкопаевским… Как прекрасно и тут, у нас, в старых московских переулках это начало весны. Ин переулок в гору, другой под гору. Вода вешняя вчера бежала, сегодня за северным ветром мёрзнет в тени. А с крыш лёет. Сосули блестят, что хрусталь. И слаще скрипок и флейт эта песнь капающей воды.

В Подкопае изумительные старые дома, экими пузами вылезли чуть не на середину переулка. Высокие крыши, оконца, как бойницы — Как крепостца загораживает узкий кривой переулок Но сколько уюта, сколько очарования в экой древней громадине. На углах Колпашного опять поменьше ростом, но столь же древние, капитальные такие, с какими-то крепостными фундаментами и глухими каменными стенами-оградами домы: коротенькие глухие оконца. И пока идёшь до церкви, за старыми стенами много старых дерев: чёрные искривлённые стволы, узор ветвей, корневища инде приобтаяли. А небо сверкает голубое с золотыми облаками, и снег ещё инде сверкает, но много и чёрных луж, и льду И тротуары там старые плиточные… Помянул старые-то дома. Греются они на солнце, жмурят подслепые оконца на вешнее солнышко. Я иду, подслепые глазишки свои тоже жмурю: и солнце блестит, и снег инде в саду блестит, и лёд по утреннику блестит, и лазурь небесная, и облака — всё сияет. …Родная, милая Москва. Вон купол Ивановскаго монастыря, вон шпиль готической кирхи. Завернёшь у Николы Подкопан, у ампирных его колонн и в гору опять лепись, звеня своим железным батожком. Вот на горочке так дивно подана и старая чудесная церковь. Белая, узорная XVII века с барочной колокольней. Как она красиво стоит на горке: справа, как птичье крыло, широкие древние каменные ступени огибают храм Божий. С крыльца необъятный вид: и Яуза, и Воспитательный вдали, и Кремлёвские вдали стены и главы. А под холмом церковным море крыш, и деревья опять, и переулки. С переулка идучи, и не ждёшь такого кругозора, такого вида. Родная, милая Москва!

В ночь с четверга на Страстный Великий пяток

Я всё считал: Москва теперь не моя. А сегодня, верно, ради величия дня «согрелося сердце моё во мне». И думалось: всякая святыня нетленна, неодолима. Разорены святыя монастыри, нарушены храмы, но всё существует, всё пребывает таинственно, и живо всё. Великие дни праздников внешнему глазу незаметны. Но пребывает праздник и, как роса, сходит на землю, умащает, облагодатствует тот или другой день. И сердце впервые чувствует, что вот, праздник опустился на город.

Нерушима, нетленна всякая святыня, видит или не видит её сейчас телесное наше око. …Иду Москвой: Господи, в эти дни (давно ли!) сколько было предпраздничной и праздничной радости, спеху, лилась толпа с праздничными покупками (дома-то радости!). И яства, и подарки и для старых, и для малых. Толпами монашки расписные, филигранные, сахарные яйца продают, а «верба» на Красной, а витрины: везде радость, ожидание праздника. У всех свет, у всех веселье в душах. Что там усталость! Надо и дома праздник устроить, и в церковь сбегать, и к 12 Евангелиям, к Плащанице, на погребенье. Ночью на субботу урвутся хозяйки. А там и Христова ночь, Пасхальная, о которой сдумаешь, дак сердцу от предначатия восторга тесно в груди… Этими переживаниями, этими чувствами, этими настроениями насыщена, пропитана ещё Москва. Родная, степенная, древняя моя Москва «не умерла, но спит». Но сонное оцепенение града, как спящую царевну, одним поцелуем разбудит Царь.

Брёл переулочком к Поварской. И как наяву видится: и в подвальных квартирах, и в бельэтаже вон уж куличики уготованы с розанами, вон яйца красят пунцовые, вон творог кладут в пасочницу.

Это мню вот в этих домах, за этими оконцами. …Родная, милая Москва. И в самом деле: сколько встречных и поперечных, и идущих и едущих несут в сердце праздник Как храмы Божии набиты в эти дни. А это самое главное, самое важное: в сердце, в душе иметь радование о празднике. Была бы земля хлебородная, семена живые, всхожие были бы, а там, чуть солнышко пригреет, цветы-те будут, не окинешь глазом. Надо любить, надо видеть, надо чувствовать сокровенное древнего Города: «Девица не умерла, но спит».

Самые дорогие, самые заветные, самые великие в году переживания: предначатие Пасхи. И несёшь их, как сосуд драгоценный, и боишься расплескать. Тихими старыми переулочками брожу к Страстным службам. И вижу, и чувствую, что праздником упоены и эти переулочки, старые камни их, о которых стукаю я железной клюшкой, о празднике журчат ручейки в полдень и этот хруст ледка рано по утрам. Я чувствую, что по праздничной земле иду, что земля знает праздник Как знает праздник предвесеннее это вот, ненаглядное святое небо Страстной недели. Иное больше, чем в хороме, где за многолюдством нарушается молитвенная настроенность, в тихих древних улочках попутных ощущаешь, осязаешь, видишь благостную тихость некую и от тихого сияния неба, и от пробуждающейся земли, и от этих древних домов с оконцами, отражающими небо, как младенчески ясные глаза стогодовалых стариков, всё это, именно в эти дни, таинственно благоухает умилённостью, тихим радованием. У этих любых попутных мне старых улочек, у древних камней, у плит, у старых дерев, точно благословляя, протягивающих ветви там и там над тобой идущим, одна радостная дума с небом и с тобой идущим.

6 июня. Воскресенье

Прочитываешь святыя писания богоносных отцов: Лествичника, Исаака Сирина, авву Дорофея и других учителей, ведущих нас по пути Евангельскому, научающих, как препроводить утлый кораблец души нашей чрез бури моря житейского.

Церковь учит устами богоносных отец наших. Преуспевать в жизни духовной велит Церковь чадам своим, велит познавать своё душевное устроение. Церковь открывает ищущим меры духовного возраста. «Восходите, братья, восходите», — говорит Церковь устами святаго Иоанна Лествичника.

Для великой радости привёл Бог в бытие род человеческий, для того, чтобы восполнить отпадший некогда десятый чин ангельский. Ангелами хочет видеть нас Творец. Но мы сами себя в бесов претворяем. Ангелы спали с неба, ибо имели свободную волю и употребили её во зло. Того же и мы желаем, свободных и нас сотворил Отец наш небесный.

…Но, Господи, мой Господи, вот я всю жизнь в грехе провалялся. Но вспомнило нечто во мне, что я образ неизреченныя славы Твоея, аще и язвы ношу прегрешения. Помню, сквозь греховный сон помню, что был я образом Божественным почтён. Помню и плачу, и желаю древнею красотою вообразитися.

Да, я люблю услаждаться пением тропарей. Люблю и знаю толк в церковном пении, знаю толк в иконописи, сам иконописец. Всю жизнь я кипятился и ратовал за высокохудожественную обстановку храма, за древний стиль храмового зодчества, за древнее пение, за древнюю иконопись, а вот ударили ветры, пришла буря, навалился страх отовсюду, и — всю мою кичливую и неразумную ревность как ветром сдуло.

Потому что праздно разглагольствуя о церковном, богослужебном устроении, потому что увлекаясь эстетически старообрядчеством, его стильностью обрядов и видя в Церкви <1 нрзб> аляповатую новейшую живописец небрежность в отношении обряда, слыша концертное театральное пение, я отвращался одно время вообще от церкви, забывал, что православная Церковь велика, обширна, вседовольна, что во многих святых обителях блюдутся древния богослужебныя чины и уставы, наблюдается древнее пение (Соловки, Валаам и др.).

Но о сем до зде, всё это не моё было дело! Обо всём суетясь, всюду нос суя, я о том, что для меня есть самое нужное, не позаботился нисколько. А дом душевный и не начал строить. Ни одного кирпича не припас.

Была молодость: в мягких муравах у нас (художников-эстетов-поэтов) песни были, игры всякой час. И вдруг извне пришли годы испытаний Божиих. А в себе я увидел, что и старость близка, и уж пришли неисцелимые болезни «зима катит в глаза, нет уж дней тех светлых боле»… А у меня ничего нет… Я был «богатая творческая натура». А все эти лепесточки-то единым дуновением сдуло, и уж никто мною не любуется, не нюхает, а и наступят, не заметят: мало ли увялой травы. «Дни мои, яко цветы в поле, тако они увяли».

Поздно я отрезвился-то, поздно в сознание пришёл. Но Господь говорит устами Златоуста: отдал диаволу силу молодости, дак отдай мне пыл <?> с устами трясущимися.

..Десятки лет, какое — сотни лет стояли сии стены зданий рукотворных. Но едино мгновение, и всё сие — груды мусора, кучи песку и уж трава на грудах этих растёт, и уж не знаешь, где и было.

Тысяча лет назад, а иное и полторы тысячи, а священное Евангелие возвещено и списано и к двум тысячам, а Библия и тысячи лет. Но Божие слово стоит, как стояло. Авва Дорофей, преподобный и преблаженный, жил в VI веке, но постулаты его о человеке, о законах психики человеческой вековечны, незыблемы. Сколько-то было философов, психологов, скажем, за две тысячи лет, за время христианской эры, но разве кто-нибудь сказал человеку о нём самом так благодатно, так исчерпывающе, так живительно, так спасительно, так живоносно. Разве кто-нибудь так поразительно показал человеку его душу, все пути и заблуждения человеческой души, все изломы человеческой психики, разве кто раскрыл человеку смысл жизни, смысл страданий, разве кто привёл род человеческий в сияние, в радость, разве кто показал путь в вечность, как осиянные светом Евангелия, учителя веры Христовой, истинные носители света Христова: апостол Павел, отцы Церкви, учители Церкви и богоносные отцы — Исаак, Иоанн, Дорофей и другие.

Всё пройдёт, а словеса истинных учеников Спасовых не пройдут. И сейчас, а сейчас особенно, они, благодатные, и только они дадут ответы на все вопросы жизни нашей. (Дорофей о построении здания души.)

Авва Дорофей в пятом поучении делает привод и притчей Соломоновых: «Им же несть управления, падают яко листвие, спасение же есть во мнихе, (его) совете».

И в книгах может запутаться страстный, плотский, неискушённый человек. Здесь совет и слово мудрого, искуснаго, опытного старца может сразу свет явить.

Конечно, и книги, разумно читаемыя, великое дело, когда нет духовного руководителя.

Вот у меня нет старца. Брожу бессоветен, шатаюсь «меж двор», сущая сиротина и бездомовник по части духовного окормления.

У святых отцов, усты ли к устам как беседующих, записанное ли слово их мы слышим, — всяк на своё недоумение, на своё вопрошение ответ получит. Ты с бедою, а Бог с милостью. Устами святых отец наших Господь сердцеведец возвестит нам.

Вот я, убогий, у аввы Дорофея нашёл ответ на одно великое недоумение своё. За последние года три я всячески укорял и ругал себя за увлечение моё иконописью (древней), древностями, старым обрядом, крюковым пением, древним зодчеством. Видя равнодушие большинства или непонимание красоты древнего пения, древней иконы, красоты древней уставной обрядности, я собирался в молодости перейти в староверие…

К зрелым годам эта эстетская буесть молодости стала проходить. Благой свет православия, вчера и днесь той же и во веки, снова осиял душу, облака юношеских пристрастий отошли.

Жив Господь, жива святая вера православная, как древо цветами и плодами, благоухающая святыми подвижниками, жившими в последняя времена, угодниками Божиими, причисленными или ещё не причисленными к лику святых: святители Дмитрий, Митрофан, Феодосий, Иннокентий, Иоанн, Иоасаф, Тихон Задонский, Феофан Затворник, Филарет, митрополит Московский, Платон, митрополит Московский, Гавриил, митрополит Петербургский. Преподобные отцы: Серафим Саровский, Паисий, Игнатий Брянчанинов, Старцы оптинские и лики других святых иноков, подвизавшихся во времена недавния.

Благодатную силу Церкви доказывают и явленныя иконы, не в древние времена, а в недавния. В одной Москве сколько явленных икон Божией Матери, не превышающих древностью и сто лет.

Итак, я «увлёкся» и «новою» красотою, новыми богатствами, новыми «приобретениями» церкви. И тут опять меня, художника, увлекать стал быт. Ведь я сам вырос в патриархальной обстановке середины XIX века, долго жившей в нашем старом Городе… В юности увлёкшись «новгородской» иконописью (мода была 1913-1917 гг.), Рублёвым, я не замечал, считал «новым, позднейшим» уклад нашего дома с тяжёлыми киотами александровских и николаевских времён, с иконами в ризах и т. п. Мы, эстеты, презирали XVIII век и XIX в иконописи, презирали церковное искусство, а вместе и церковную жизнь XVIII, XIX веков.

…И вот я увлёкся и церковной жизнью, и бытом религиозным веков XVIII, XIX.

…И вот пришли грозные времена. И смерть и ад со всех сторон. Стало не до игры, не до увлечений, не до «искусств», не до «бытовизма». Вечное предстало, как туча грозовая во всё небо. Страшные апокалипсические видения явлены миру. Восстал род на род, и язык на язык, и царство на царство. Нельзя стало, как чижик, сидеть да чирикать. Гремят апокалипсическия громы, блистают молнии. И как будто слышен сквозь громы пушек, сквозь стоны миллионов убиваемых, вопиющих к небу, не слышен ли глас: «Ей, гряду скоро!». И миллионы падающих во прах детей наших, не они ли это вопиют: «Ей, гряди, Господи Иисусе!».

Горе миру сему, горе и мне, убогому! И у меня в моей жизни «доидоша воды до души моей». И мой живот аду приближися… Не до красот, не до убранства, не до стилей стало… Грозные времена для мира настали, лютое время лично для меня пришло: болезнь одолела неисцельная, годы далеко, и ничего, ничего нет в запасе. Ничего не запасено на чёрный день…

И я взвыл: о, не тем я всю жизнь занимался, не то искал. Пришла пора тяжких и страшных испытаний, и всё отлетело! Как же так??? Почему нет утешения, нет спокойствия? Ведь я всю жизнь вокруг да около церкви завлекался. Иконопись, пение и т. д. и т. п.

И вот пришли годы со страхом. И сердце озябло, и ноги задрожали. Далее болезнь пришла… И вот я в нужде, раздражённый, беспомощный. Значит, это всё не добро было, мои увлечения, это всё, значит, ошибка была? А если не добро, то зло?!

И вот прочитываю я в день преподобного святителя слово аввы Дорофея: «Из постройки чувственного дома можно в точности научиться созданию дома душевного. И дом душевный…»…. <Запись обрывается>

2 июля. Среда

Небось от рассвета всё дождь пал. Темновидно было, под один облак небо затянуто. Не похоже, что лету макушка. Ну, думаешь, недаром и закат вчера был таков, и зяблось к ночи. Сменилась погода на дожди. Уж так-то глухо да плотно небо было затянуто… Калош-то не поспели залить. Мокни, мол, теперь… На неделю дождя загадывал. А пришёл полдень, и начало солнышко тучи-те разганивать; запросвечивала небесная лазурь шире да шире. Будто синие озёра во блакитных берегах на небе заразливались. Покамест на небо глядел, и дорога обсохла, и плиты, и крыши.

Так вот и тебя, иное, накроет мрачное, унылое состояние, отупение найдёт. Далёкими, давно прошедшими и ушедшими кажутся дни и часы светлого мира душевного. С горечью те дни или годы вспомнишь… Нет, думаешь, не вернётся то лето души, те часы душевной весны. Осень жизни пришла. Ветви многолиственные опали, цветы мира и умиления повяли.

…И вдруг снова, точно кто тебе руку невидимо на голову возложит, руку невещественную, но живоносную. И мир коснётся опять души, и воспрянешь, за дело какое примешься. Точно всё кругом посветлеет. И опять радует тебя, опять оживает для тебя твоё сокровище заветное — вера Христова. В часы уныния, мрачности душевной пропадает для тебя благоухание веры, не слышишь блаженной музыки оной, а коснётся сердца просветление, откатится плита оная гробовая, и опять добро тебе жить и с твоими болезнями тяжкими. Плюёшь на них: Господи! Что там скорби земные — ведь у меня есть сокровище неистощимое, богатство есть некрадомое, есть у меня счастье, при котором день и ночь ликовать надобно. Есть у меня вера Христова! Что передо мною богачи: моё всё! Что передо мною учёные: я знаю всё!

Пусть мрачна современность, ежели я живу во Христе Жизнодавце, для меня живы есть века жизни веры Христовой. Для меня живы века мучеников, и они со мною живы, века преподобных… Да зачем мне по-сесветному, по-земному говорить: эти святые IV века, а эти IX, а эти XV; у Бога нет времени. В Боге всё сейчас всё, теперь всё, сегодня. И вот я сегодня живу, беседую, радуюсь с Дамаскиным, и с аввой Пименом, с Паисием Великим, ангелом, и с Паламой, учителем света. И Серафим Саровский смотрит на меня, и Нил Сорский с Амвросием и Макарием Оптинским, и вся Церковь Христова, торжествующа, жива со мною. Во мне жива, и ликую я о дивно живущем во мне мире благодатном. О, милость Божия о нас! Песчинка я, пылинка я, ничто я перед этим великим, необъятным миром, перед Богом, перед церковью Божией, а оно всё в моём сердце вмещается. Что есть я? Убогое тело, поглядеть не на что. Много ли я места занимаю? Весь я с этот пень. А смотри-ка, как пречудно мне раскрывает вера: не разыскивай, говорит, где Он есть и где Его обитель. В верных сердцах Он почивает, паче херувимского престола. (Здесь припомяну слово святое: ищи Бога, а не место, где пребывает…)

Бог во мне. А Бог — всё. Значит, всё во мне, и небо во мне. Свет весь во мне. Эти зори небесные, эти вёсны. И праздники Божии все во мне. А что твоё, ты тем обладай, радуйся над тем. Господь, давший тебе эти таланты, спросит тебя, что приплодил…

Это то, что Бог в тебе, и церковь в тебе, и небеса в тебе, и весь мир Божий в тебе. Это всё семена в тебе. Возрасти это в себе, а не заглуши.

Бог создал наше тело, как ниву, как землю, и семена живоносные, вечнующие, благодатные засеял. Наше дело эти семена возрастить. Урожай этот в жизнь вечную пойдёт. Но она ещё здесь начнётся.

Вот я, убогой человеченко, телом и душой убогой я, в грехах жизнь всю провалявшийся, перед всеми виноватый. Вот и такой нищетный человек и то может свидетельствовать, что здоровье духа не зависит от здоровья телесного. А у совершенных чем мощнее дух, тем более истаевает в немощах тело.

О, как преизобилует благодать в церкви Христовой! Благодать веры не гнушается светить в самые мрачные закоулки, в самые тёмные задворки. Вот я, на что уж скудельный сосуд — худая, бренная, ненадёжная посудина. Ножишки не ходят, глазишки мало видят, голова изо дня в день болит, никакие уж порошки не пособляют. И весь я — день ползаю, да два лежу. А вот с утра живёт во мне какое-то веселье, будто зеницы какия вовнутрь меня отверзлись опять, или слух открылся иной, чем эти мои телесные уши, или сон обычный мой снялся с меня, и я вижу явь. Хоть вот на малые часы некоего духовного (посильного по мере своей) сейчасного моего бодрствования знаю и вижу, что живо всё, что прекрасно всё, дивно всё. И дивно мне самому как-то ощущать, что это вот тело моё слабое, болеющее — только храмина для меня другого, нового, не зависящаго от возраста моего ветхого тела. Сейчас небо вот опять затянуто серым облаком, пыль городская даль туманит. Но там, за серой тучей, та же лазурь, там то же солнце. Ослабленное грехами, виноватое, преступное и за это болеющее тело продолжает держать в плену душу. Ведь весь век только в страстях мысль и сознание моё купались.

Но очевидно, как я ни глубоко сплю, а есть кто-то во мне, кто-то слышащий, что некто глашает его по имени. Слышу, что Господь глашает меня по имени, и уж окоряет дверь хлева, где мы, овцы, зиму зимовали, и уж хочет нас выпустить на луга, где вечная весна, где мы неразлучны будем с Ним, Добрым пастырем.

Мы, живя на сем свете, земля. И добро нам, ежели не дадим врагу рода человеческого себя заболотить, не дадим себя засеять плевелами, а если поддались грехам, не вырвем мусорные травы. Мы земля. Страдания и скорби, неизбежные на сем свете, — плуг, вспахивающий нашу душу для приятия семян Божьих. Сделаем себя нивой Господней.

8 июля. Казанская Божия Матерь. Вторник

Город лежит растлен, лежит пластью, в расстил, лежит втоптан в грязь, смешан с прахом. Страшное многомогильное кладбище стал город, стала вся страна. Духовно угас целый народ. Тело заморили гладом, а душа сама умерла.

Сквозняком выдуло из народа всё… душу. Опустошённые, прозябаем ещё, кишим так же, как жуки в навозе, как черви под доской. Во грехе лежит растлен целый народ сердце России. Вот когда «духовно на век почил» росс. <…>

Но… воскресни Боже, суди земли… Но… вот сегодня стоял я в переулке, в пыли, внизу. А надо мною возносился хором Божий. Я глядел, подняв лицо, и — ничего в мире не было: только белый хором Божий да лазурное небо с серебряными облаками. Как мачта корабля, возносился ввысь крест Господень, плыли облака. Но, мне, глядящему вверх, казалось, что это хором Господень плывёт, как корабль.

Помню то же ощущение два года назад у Троицкой вечерни, в граде Преподобного Сергия. Я стоял во дворе Ильинской церкви. Но там природа, дали, окрестность как бы предстояли и молились с народом. Здесь «мир сей», растление городское. Не знают праздника. Под церковным холмом гнездился «мир сей», слепые многоэтажные корпуса. И одиноко высился над ними дом Божий.

И чудо Божие совершалось ещё в мире; <ещё> преславное благодатное чудо совершалось над городом.

Пусть пыльныя бесчисленныя ящики этих жилищ пронизаны, пропитаны сверху донизу, с утра до ночи сифилитической радио-гнусью. Пусть из каждой дыры заколоченных, как гробы, этих домовищ (бывших домов) просачивается один и тот же… радио-сип и хрип. Надо мною на холме древний дом Божий. И вот сейчас совершается в нём вечное чудо… И с бьющимся сердцем слышу я, дивяся: звонко и чётко возглашает иерей. И в отверстые окна алтаря, как белые голуби, вылетают иерейские возгласы и, серебрясь, и ширяся на крилех, плывут над городом как благословение, как «мир всем» Церкви Христовой… Лязг, скрип, визг, как унылый вой, стоят над городом, но в этом денно-нощном гуле Города — и вопль отчаяния, и рыданье безнадёжности, и слёзы лютой скорби. И плач, и скрежет зубом, ад заживо в бредовой этой лихорадке нового Вавилона.

Но, о чудо Божие! — явственно, воушию всем несутся над городом слова: «Благодать Господа нашего Иисуса Христа, и любы Бога и Отца, и причастие Святаго Духа буди со всеми вами!»… Благословляет иерей в этот миг народ, и в отверстые западные двери видны и ему оттуда эти бесчисленные теряющиеся в далях крыши домов. И далеко, далеко он шлёт своё благословение, благодать Господа Иисуса Христа и любовь Отца… Шлёт своё всемогущественное благословение Церковь Христова в час святой…

В той же день пречудо от иконы благовещения во граде Велицем Устюге и святого праведного Прокопия.

Наш город связан был давними, а Понизовье двинское очень древними связями с градом Великим Устюгом. Торговые устюжские люди и Церковь Богородицы Благовещения в честь святыни своего города создали, <нрзб.> и в нашем Городе.

Корни многих архангельских старых семей шли из Устюжской земли. Родитель мой был из тех краёв. Тётка, отцова сестра, хотя и девочкой выехала оттуда, на особицу, чествуя родину, праздновала Прокопьев день.

Древняя, пречудная, великая икона Благовещения, древле бывшая в Устюге, вывезена была оттуда ещё Иоанном IV и поставлена в Московском Успенском соборе.

В <последующие> годы именно как чудо устюжская святыня сияла нетленною красотою своею в <1 нрзб> галерее.

Июль стоит. Но празднуем сегодня чуду от иконы Благовещения устюжского и, любя и умиляясь, летит мысль на родину, где провёл я блаженные дни весны жизни, и к весне природы, к светлому месяцу марту, ещё белеющему снегами, но и шумящему водами. О март, месяц любимый, март и апрель, заповедные мои в году месяцы. Март — предначатие радости весны. Март — «ещё в полях белеет снег, а воды уж весной шумят». Уж долги вечерние зори. Лазурно сверкающими днями небо, кричат в роще грачи. Сердце весны ждёт и светлого Христова Воскресенья. И чем ещё люб и заветен март: блеск его дней несказанно мешается с сиянием свещей великопостных. Недели марта — святыя седмицы Великого поста.

В марте — жаворонки прилетели, и под шум ночных, сгоняющих снега, рождающих капели ветров, под говор дневной ручьёв (в ночь мартовские воды ещё прихватывает морозец) звучат пленительные и трогательные напевы святыя четырёхдесятницы. И как алмаз в венце месяца марта оный светлый праздник Благовещение.

Суровы спасительные яства дней Великого поста. «Стоит мост на семь вёрст (семь недель поста), впереди[9] моста золотая верста»… Вот и считаешь, сколько ещё до золотого дня Пасхи. И вдруг ещё шествующим нам дорогою поста, ещё подымающимся нам оною благословенною горою, на вершине которой солнце Христова Воскресенья, Церковь ещё прежде света Воскресенья озаряет нас радостью Благовещенья — вот вы дошли, говорит, до двадесят пятого дня марта, и здесь остановитесь, здесь препочийте, месяца марта в двадесят пятый день: «Благовествуй, земля, радость велию, хвалите, небеса, Божию славу».

Нам, странникам, ступающим по святой земле Великого поста, прежде чем войти в Иерусалим Пасхи Христовой, отверзает Церковь благословенные врата Назарета, града Благовещения. Прежде чем насладиться пасхальным пиром веры, мы вкушаем веселящую празднественную чашу Благовещения

Хоть редко, но бывает, что Благовещение совпадает с Пасхою. Тогда будто два солнца светят в «Божием мире», в Церкви Божией. И две радости нераздельных, но и неслиянных кладёт Господь на сердце Божьего мира. И в оные благословенные дни благодатнаго месяца, когда солнце Пасхи обходит вкруг пресветлой звезды Благовещения, две златых чаши радости держу я в руках. Пью и от той, и от другой… Солнце за солнце зашло. «Вечной тайны явление» и «Воскресения День». Пречудно это соединение таинств, неизреченно совершающихся каждый год. Неизъяснимо и несказанно воскресает Христос каждую весну. И столь же неизъяснимо в таинственный день Благовещения в Божием мире, а друга <столько в верных> сердцах опять и опять совершается вечной тайны явление. Гавриил благодать благовествует, и Сын Божий <1 нрзб> днесь бывает. Дивное дело: Пасха сошлась с Благовещением. Архангельский глас вопиет: «Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою». Но покрывает нас другой вопль, архангел бо и иную радость вопиет Благодатной: «Святая Дева, радуйся, и паки, реку, радуйся, Твой Сын воскресе!».

В 1942 настоящем году радость Воскресения Христова предварила радость Благовещения. Но когда первый день Христова Воскресения совпадает с днём Благовещения, тогда он называется Кириопасха — истинная Пасха, ибо предано, что Христос воскрес месяца марта в 25-й день.

И не только этими двумя венцами благословлен месяц март. Чти в минеях и прологах «силу и угодье», славу и величие месяца марта. Древле год начинался с марта. «В оный месяц Бог мир сотворил».

В мире Божием всё живёт, всё дивно насыщено жизнью. Там, где мир падший видит мёртвую материю, случайную схему, там, где растленный «мир сей» импотентно дрочится над клеткой, атомом, там Божий мир благодатно видит жизнь таинственную и прекрасную, видит разум Божий сияющий, видит неиссякаемою <?> чудо жизни.

Мир сей, наука мира сего, миросозерцание безбожное — слепые и глухие невежды-мертвецы. Не знают и не чувствуют они во всём, во всём, во вселенной, во всём, от малой былинки до звёздных миров, не ведают они, внешние, биения единого Божественного сердца. Занимаются «они» миром видимым (а видят «они» не дальше своего носа), но мало, убого, ничтожно познавание их и сих видимых вещей. «Их» мудрецы препарируют вещи, до атомного деления, затем сушат или спиртуют. Очи имут и не видят, уши имут и не слышат. Чему быть: обезьянья порода они.

А наша Мать Сыра Земля, а род человеческий, по образу Божию созданные, поём Творца небу и земли, видимого же всего и невидимого.

Есть знание мертвенное и знание живоначальное. Плачуся и рыдаю, егда помышляю о тебе, отпадший от жизнодавца мир, позавидовал ты бесам, предпочёл, безумствуя, объятия отчи объятиям смерти.

Христос Воскрес — радуется каждая былинка в поле и в небе каждая звезда. Христос не воскрес! — трясясь и ярясь, и пены точа<?> вопит (как будто ему от этого польза!?!) безбожник. Ничто так не ненавидит безбожник, как весть воскресения, как этот благословенный и препрославленный привет: Христос Воскрес!

Посмотрите: каждый червь из этой кучи смрада, то есть каждый безбожной гроб на себе носит. В безбожнике гроб и на безбожного гроб. Трупом от них несёт… Безобразны, бесславны они.

О чудесе, что се о роде человеческом судьбы: почто вот эти возлюбили тление, привержены смерти? О, <учители> тления, наставники безумия, <воспитатели> самоубийц! В смердящих фобах лежите, червями кипите, воздух почернел от вашего смрада, уж нос провалился, пасть сгнила, а всё бахвалитесь, шипя и гнусавя.

Но скоро вас носапыри лопатами в нужники сгребут. Оттуда вы пришли, туда вас и сгрузят.

Бесславный, отпадший от Божией славы мир сей не знает, забыл уже, уснув сном непробудным (их уже только труба архангелова разбудит), не знает мир сей, что и небо, и земля, видимое же всё и невидимое единую сладчайшую симфонию составляют, единый дивный хор.

Мертвенный мозг сих человекообразных потомков не способен, во-первых, понять, что «всё прекрасно в Божьем мире», потому что Сотворивый мир в нём скрыт. Бог во всём. Во всём Троица Живоначальная. Манием Триипостасного Божества движутся непостижимые человеческим умом громады звёздных, необъятных в величии, недомыслимых в числе и расстояниях миров. Троица Живоначальная движет и соки дерев от корня к вершине, силою Троицы Животворящей цветёт роза, благоухает фиалка.

Всё в славе Отца и Сына и Святого Духа. Всё поёт славу Троице живоначальной. Не гусли ли слышим царя-пророка: «Хвалите Его, солнце и луна…».

27 июля

Ни радость вечна, ни печаль бесконечна. Давно ли, давно ли весну следил, к весне прилежал? Ловил весенние настроения, а се вот и осенние скоро праздники, и 1 августа, и Преображение, и Успение.

Давно ли, кажись, полз я старым переулком, и меня обгоняли ручьи вешней воды, давно ли шедшу мне с преждеосвящённой под ногой хрупал ледок., и вот уж скоро «мелькнёт жёлтый лист на зелени дерев». Так вот у меня и жизнь прошла. Давно ли, кажись, молодость была, и как быстро, как незаметно пришла осень.

Братило ещё на дачу собирается, но уж Ильин день прошёл, и Борис и Глеб прошли, и лето на выходе.

Сейгод пышна зелень в городе. Я тягости лета в городе не ощущаю. В подвале не жарко. Брателко бьётся за меня, мне всё под нос принесёт. Я теперь к ночи разве выползу на улицу. Изредка туда, «к себе», к Петру и Павлу, ползу. Хоть не пыльно и не вонюче нынче лето в Москве (дожди перепадают, машин мало), а всё в день плоско как-то улицами. Хотя неба, неба се лето много над городом, чистого неба. И думаешь: что там деревня, не эти ли же серебряные облака, не сия ли лазурь и там, над полями.

А вечером люблю я как начнут свиристеть ласточки. И оне природу в городе водворяют. Как вот дождь летний, смывающий камни города. В дождь омываются старые плиты города, древние фасады. А омытый дождём булыжник старых переулков кажется гармонично тканым ковром. Каждый камень омытый кажет свой цвет. А слепой асфальт и асфальтовые тротуары возле домов кажутся канавами чёрной стоячей воды… Люблю плиты, что бегут ещё возле домов в старых московских переулках. Они сродни столь поэтическим плитам старых кладбищ. Вяло и плоско тянется слепая, глухая, немая корка пыльного асфальта. И эти плиты, как живая меняющаяся речь, как ручьи каменные, обегают старые дома. Теперь видим их под углом одна к другой, иные треснули, покрошились с краёв. Но какой у них чудесный цвет, серебряно-седой на солнце, а в дождь одна плита видится перламутровой, другая — из слоновой кости.

Шагами многих, многих поколений отшлифованы эти плиты, дождевыми каплями бесчисленных дождей. Ступаешь по этим прямоугольникам (ступаешь так надёжно — они так глубоко сидят в земле, словно растут из неё), ступаешь, словно считаешь их, словно страницы каменной книги города читаешь… Полированными желобами, вымоинами, выбоинами, узорными трещинами, царапинами много, много успеют тебе рассказать эти старые плиты старых, старых переулков, столько не споёт иная эпитафия в стихах…

В Петров день шёл я своим Подкопаевским переулком. Полдень, а тут тихо. (И дивишься — в Москве ли ты?!) Старые дома рады солнышку… эти вот подслепые лица подставили солнышку, уставились с радужными бельмами и смигнуть им неохота. Так и дремлют. А ряд приятелей и сверстников ихних зады с надворья солнышку греть предоставил, там старые крыльца-галдерейки, неожиданные мезонины, нужники. В Москве часто так: идёт скучная улица, обозначенные обезличенные сплошные фасады. А вошёл во двор — и увидишь сказку: старинное «глаголь» или «покой» корпусов ещё барочных. Рокайлистые наличники окон, белое по синему высокое нахлобученное крыльцо с люнетами слуховых окон… А как много александровских, екатерининских, николаевских дворов, ансамблей. Красивые подъезды, внутри красивые вестибюли, широкие марши лестниц, изящно у места поданные оконца. И это в рядовых домах, в глухих переулках. И, опять высокие чёрные крыши, с чердаками обширными, поместительными. Теперь живут, выгоняя сантиметры, а прежде ширилась усадьба во весь квартал, ширина, дом на усадьбе с садом, с огородами…

Ино я о переулке своём, Подкопаевском, заговорил, да на широкую улицу свернул. А опять в переулок свернём… Видно, никто не ездит тут.

Сквозь булыжник проросла трава, а возле домов, у подножия домов и оград словно зелёными изумрудными плюшевыми дорожками здесь постлано… И середи улицы сидит младенец голенький, в одной распашоночке и пытается сплести себе венок, накладывая на головёнку весенние цветочки. А в нише старого дома сидит и шьёт его мать и во весь переулок слышна её песенка.

Была такая здесь тишина, что песню молодой матери слышал с одной стороны переулка старый Никола Подкопай, рассевшийся на старых плитах туда, вниз к Солянке. С другого конца переулка слушал песню грузный и великолепнейший некогда дворец Найдёновых.

Я и зимой, и в весну, и теперь, в лето, брожу этим переулком к службе. Приду домой да рассказываю, что в «центре» улочка, а посереди её на травке дитя сидит и веночек плетёт. А мать шьёт, сидя в оконце древнего дома, и не боится, что дитя её раздавит телега или машина. Ещё рассказываю я брату и племяннику, что на вечерней заре и «государь мой дедушка», и порядовные ему дома, справа и слева, что утром греют широкие зады, храня в тени породистые переда-фасады, чтобы не выгорели да не вылиняли, да не выцвели. Теперь, по вечерней заре, подставляют закату свои лики. Озарённые тихим светом вечерней славы неба, похожи эти дома на старых стариков, стоявших у вечерни и под пение «свете тихий» умилённо взирающих на иконостас, залитый сиянием свеч.

Я сказывал, а брателко в эту пору из очереди прибежал, в столовую бежать посуду собирать за обедом…

Он послушает да горестно возопит: «Нету, нету, светы, такой улочки… и травки там нет, и дома эти рассыпаны, и свет тихий погас…».

9 августа

Передают сонату Шумана для скрипки и фортепиано. Торжественность есть и светлость в музыке. А я стихиры начал тихонько выпевать Зосиме и Савватию Соловецким. И вот нисколько не вразрез и не оскорбителен аккомпанемент музыки, звуки скрипки гимну святым пустынникам… Благодатный свет соловецкой святыни разливается сегодня по морю Севера. Слышу чудные звуки музыки Шумана и вижу: это волны бегут, обгоняя одна другую. Это волны ряд за рядом набегают на серебряные пески соловецкие, это волны с гребнями, озлащёнными уже осенним солнцем Севера, плывут к стенам святой обители и лобызают камни ея.„ Соната Шумана… Там, на Соловках, поёт ли сегодня славу хотя один голос человеческий? Но море поёт стихиры, как пело века… Торжественно и властно звучит музыка… Как перезвоны колоколов, рояль. И скрипки, будто вдохновенное «Хвалите» молодых иноческих голосов». Вот я слышу: набегают мелкие волны, целуют камни основания стен соловецких и отхлынут обратно… А вот молчаливо подходят, как монахи в чёрных мантиях с белыми кудрями, ряды больших волн. Выравнявшись перед древними стенами и став во весь рост, валы враз творят земной поклон. Сегодня кудри припали к подножию стен. И вот встают в рост и, оправив тёмные, тьмо-зелёные мантии, уже пошли с другими вокруг острова как бы в торжественном крестном ходе.

Память святых соловецких угодников, почитание преподобных Зосимы, и Савватия, и Германа, и прочих соловецких святых, любовь к ним… О, какое драгоценное наследие вручила мне моя милая родина, возлюбленный мой Север… Смала, в родной семье я привык слышать святые имена Зосимы и Савватия, привык видеть икону их, Соловецкий патерик любимейшая моя была книга, а литографированные картинки его первою моею были картинною галереею. И начал я копировать их, едва научась держать в руках карандаш. (Соловецкий патерик С-Петербург, 1873) Патерик этот принадлежал тётеньке моей, отцовой сестре Глафире Васильевне. Когда они жили в доме Перова, что против собора, к Соборной пристани, я ещё был мал, но любил рисовать. Придя в гости ко крёстному, я срисовывал и «вид» с циферблата старинных часов, и цветы из «Цветника-травника», и вот особенно мною любимые «виды» из помянутого патерика. Тётенька сама любила эту книгу, и я привык относиться к рисункам бережно. И теперь, спустя сорок лет, всё цело…

Дорогие, любимые, заветные воспоминания… Город жил морем. Отец ходил в море. Он часто по рейсу мурманского парохода заходил на Святые острова. Иной год мать и тётки ездили к преподобным Маленьких нас, ребят, брали не всегда. Надо плыть 16 часов морем, в хорошую пору лета. На Преображенье, на эту августовскую память преподобным, многое множество туда «ходило» богомольцев. От Соловецкой пристани, что на Соломбальском острове (под Городом) отходили на празднество 3-4 августа соловецкие пароходы. Что сказку вспоминаю теперь эти пароходы… Золочёные кресты на высоких мачтах. Нос парохода, корма, основания мачт были украшены деревянной резьбой, ангелы, святые, цветы… всё было раззолочено, расписано лазурью, киноварью, суриком, белилами. Команда на всех пароходах монастыря состояла из монахов. Только длинные волосы да скуфейки выдавали чин ловких матросов… Вот пароходу, до отказу заполненному богомольцами (приехавшие из средней России со страхом ждут морской качки), время отваливать. Пароход свистит, стучит машина, гул толпы… И вдруг раздаётся голос штурмана: «Господи Иисусе Христе, святый Боже, помилуй нас!». Капитан, бородатый помор, в море состарившийся, обутый в нерпичьи бахилы, в кожаные штаны и морской бушлат (но на плечах у него коротенькая — как бы воротник — манатейка), нахлобучивает на глаза соловецкий клобук, крепче накручивает на руку чётки (чётки и у всей команды) и, по-соловецки истово знаменуясь крестом, творит поясные поклоны. Сразу умолкнув, молится и тысячная толпа на берегу и на палубе, и в машине, и в каютах: «Молитвами преподобных отец наших Зосимы и Савватия, Германа, Иринарха, Елизария Анзерского и прочих соловецких чудотворцев, Господи Иисусе Христе, святый Боже, помилуй нас!». «Аминь, аминь», — гудит толпа. Начинается дивный в летнюю пору путь открытым морем… Ночь, белая, сияющая, небеса и море сияют тихими перламутровыми переливами. Грань воды и неба теряется в золотом свете. Струящие жемчужное сияние небо и море… как створы перламутровой необъятной раковины… Мало кто спит. Чтутся соловецким речитативным напевом жития преподобных. А тишина блаженная, умилённая… Запоют тихо тропарь: «Яко светильники явитеся всесветлые на отоке окияна-моря, преподобные…».

— Глядите-ко, — скажет кто-нибудь, — из воды кто вышел…

Это нерпа, за нею другая, третья — помахивая головочкой, поглядывая умными глазками, неслышно перебирая руками-плавниками… А к утру, как видение, покажется как бы вознесённая над водами обитель. И как спутники, окружают судно белые соловецкие чайки. Облаком сверкающим налетят они, сядут на борта, на мачты… И вот уж слышны звоны.

А какой захватывающий интерес был для меня в этих привезённых из Соловецка гостинцах. Всё необыкновенным казалось. Малых нас не брали в море. Мы знали, что туда отец уходит, оттуда дуют сердитые ветры. На стене висела картина, привезённая отцом из Соловецка, писанная на тонкой столешнице: золотой корабль, серебряные паруса, чёрные валы моря в серебряной пене, белые чайки, снасти вырисованы пером… Море малых нас страшило. Но знали, что «там, за далью непогоды, есть блаженная страна». Камешки оттуда привезут. Круглый он как мячик, обкатан морем… Годы лежит камешек, и всегда от него аромат моря. Ещё привезут цветистых соловецких раковин. А потом хлеб соловецкий, ржаной. Каждому богомольцу, помимо того, что трои-четверы сутки монастырь всех поил, кормил бесплатно, выделялось на дорогу пять фунтов хлеба. Чудесно выпеченного, необыкновенно вкусного. Замечательны были большие соловецкие просфоры с изображениями. А как любили мы эмалевые образки, писанные на кипарисе иконы. И стопу таких нарядных, столь праздничных картин с видами монастыря, с изображениями святых. И ещё ложки с рыбой в рукояти, или с благословляющей рукой. Затем чудесная соловецкая посуда глиняная. И всюду изображена чайка — герб соловецкий…

13 сентября. Суббота

С Успенья не протянул руки к перу. В пусте дни проходят. Обо всём разоряюсь, о внешнем и о внутреннем. На себя и на людей в досаде. На братишку опрокинулся, сел ему на шею и когда слезу — не предвидится. Весь упал, весь ослаб. Толя… на троих он один добывает. И деньгу он добудь, и на деньгу ухитрись купить. И приготовь обед и ужин, и одень, и зашей, и… всё он один. До ночи не присядет. А я, а моя функция в доме в том состоит, чтобы скандалить с нарушающими моё настроение, срывающими моё преуспеяние. К ночи придёт братишко-то, еле приползёт, за косяки держится, за стенку, сумчонка болтается, бидончик гремит… Мы за еду, он и есть не может. Глазишки его чистые, светлые, серые… Сколько в них усталости смертельной. Я у окошечка дома с книжечкою сижу, в церковь схожу да покушаю, да вечером картинки разбираю. А он и в союз, и в столовую, на кухню и в очередь, то в одну, то в другую. Все удары, все обиды, все стражи, бесконечное сколачивание порогов с просьбами, с прошениями, с ходатайствами, ежедневное барахтанье в море беспредельного блата, несмотря на усталость свою смертельную, невзирая на болезнь, всё на себя брателко мой взял, измученный, голодный, больной. Каждый день — может, не может — с утра ему надлежит в битву бросаться. Денежки выколачивать, купить еду, купить подарки тем-то и тем-то, умздить, упросить, одарить, выстоять, выждать, из-за куска хлеба, из-за фунта картошки десять раз съездить по начальству, выпросить, доказать… Ино высшее даст записку на кило капусты, дак низшее «саботирует», этих надо смазать… Придёт домой-то, да и упадёт… А я всегда в ярость, что настроение мирное нарушил, с своими буднями, злобами дня. Я тру в три горла братом добытое, добытое через пот кровавый (он добывает, да он же и готовит), братом мне под нос подставленное. Да я же на любое самомалейшее проявление его усталости нечеловеческой, невзирая на то, что он болен тяжко (а лечиться разве он найдёт минутку времени?!), я же любую минуту с яростью, с визгом, скандалом затеваю, что он нарушает мой покой и умонастроение. Отлаю последними похабными словами, не стыдясь, не страшась, не стесняясь мальчика, и, хвостнув дверью, вылечу на улицу, чтоб, ежели дело к ночи, успокоить расходившееся сердце, умирить непонятую, неоценённую мою душу лицезрением звёздного неба. Брат, истерзанный и людьми за день (каждый день людьми истерзанный), истерзанный заботами, тревогами (ведь всё на нём, ни из чего надо ему одному всё создать), истерзанный болезнью и усталостью, да вдобавок мною обруганный, опозоренный, побитый, брат сидит, хватаясь за голову, не дыша, не шевелясь, он уж и плакать, как, бывало, из-за меня или обо мне плакал, не может, а и отдыхать нельзя, надо мне и Мише ужин готовить… А я, наполнив дома стены матерной исступлённой хульной бранью, облив грязью измученного работой на меня человека, двадцать лет с беспредельной нежностью заботящегося обо мне, как ни одна мать в мире не заботится о ребёнке, я, избив и оскорбив его, втоптав в грязь, я, вышед на улицу, возвожу очи на небо, взираю на звёзды, жду, «дондеже утишатся вся чувствия»… Жду, когда он пойдёт искать меня. Ходит, зовёт с тревогой. Найдёт, просит простить. Я поизмываюсь да покуражусь ещё, тогда прощу, а иное и дерусь, ударю его, раз железной палкой по ноге ударил…

21 сентября. Воскресенье

Выбрался сегодня за заставу, за Калитники. И точно в другом «городе» побывал. Сколько неба, сколько света, воздуху сколько! Веселье какое-то даёт природа: осень сейчас, и ветер резкий в тени, ветер с дерев лист сносит, лист кружится по ветру; чудно глядеть: вереницы листьев, точно живые, гонятся друг за другом по дороге, кружатся венком под ногами, будто дети играют. Трава пожелтела, поздний лист летит с дерев. Облака злато-серебряные к солнцу, с исподи дымного цвета по-осеннему. Но радует сердце эта воля, простор, купол небесный, который, выйдя за город, опять увидал я от края до края… Широкая дорога, тропинки, ряды дерев идут далеко-далеко и манят тебя идти. И всё бы шёл по этим коврам опавших листьев. Подойду да постою… Вон меж дерев старая церковь, покосившаяся ограда. И безлюдье, и тишина. Только птицы чиликают, да ворона крячет на коньке заколоченной избушки…

Я навеку здесь не бывал, а всё здесь моё, всё мне здесь любо. Здесь всё так, как мне надо. Тишина, безлюдье (даже удивишься!), много неба с злато-сизыми облаками, дорога, вдаль уходящая, лист осенний. Ты-то стоишь, душа, точно вот птичка эта, из груди вылетает, чирикнет да на той берёзке посидит, опять к небу взмоет. Ты-то стоишь, клюкой подпертый, а душа-та рада, что из стен городских, из асфальтов слепых вырвалась, душа-та твоя везде налетается, наиграется. Вон как любо небо-то блестит, облака-те сияют сквозь голые ветви дерев. Облака-те что корабли плывут… Обо всём наигралась душа, и меж дерев, и над деревьями, и вокруг старой колоколенки, и над крышами далёких домиков. Ты-то недалеко на липовой ноге, на берёзовой клюке убежишь, а душа — ох, как она далеко слетала по дороженьке той… Трамвай-то долго ползёт долгими улицами до заставы, да от заставы до Таганки, от Таганки до Солянки. Деревянная Москва… Домишки двух-, одноэтажные, флигельки, дворы покрыты травой, деревья из-за заборов… Какая здесь была уютная, настоящая жизнь. Какой спокой. Как жизнь проходила по-человечески… Покосилось, похилилось всё сейчас. Было быто, да было жито…

* * *

Будто в каком-то сне тоскливом, дни мои идут. И рад бы обрадоваться и неоткуда радости ждать. Радость и мир надо заработать, надо других обрадовать, тогда и сам радость получишь. «Тако да просветится свет ваш пред человеки…» А я весь мгла, весь муть и туман по отношению близких моих. Простой мирской честности нет во мне, кругом ложью живу, своё бросаю, чужое хватаю, лгу людям, лгу и себе. Глубоко в тине барахтаюсь, а требую от других уважения…

26 сентября

И я сегодня день-от вился как белка в колесе. Сейчас Толька понёс Мишке в джаз хлебца, и я урываю писнуть. Завтра память преподобного Савватия… Преподобные отцы Сергий, Кирилл, Савватий и Зосима жили в XIV и в XV веках. Мы живём в иные времена. Но это не значит, что иное время — «иные песни». Нет! Правда, святость, красота вечны, неизменны. Мы проходим, а великие носители святости и красоты живы, как живы звёзды. Вот это созвездие видишь ты, видели его и твои праотцы, будут видеть если продлит Бог век мира сего, и правнуки твои… Благословенна эпоха, благословенны времена, в которые жили чудотворцы Сергий, Кирилл, Савватий, Зосима… Они наша слава, они наша гордость, упование и утвержние. Я-то маленький, ничтожный, жалкий последыш против тех святых времён. Но я наследник оных благодатных эпох. Я хоть сзади, да в том же стаде…

Златые уста говорят: «Не можешь быть большой звездой, будь малой, только на том же церковном небе почивай…».

Вот так опомнишься на мал-то час, очнёшься, от будней бесконечных упразднишься на мал час хотя и думаешь: вот какое мне царство предлагается, ведь я царству наследник: сыном света, чадом божьим я могу быть, вместилищем радости нескончаемой, которую даёт Христос любящим его. Я церкви Христовой, и она во мне. А этим сокровищем обладание ни с каким богатством земным не сравнишь… Дак что же я скулю как собака, что в мире сем обойдён да не взыскан, не пожалован!..

27 сентября. Суббота

Ехал на трамвае Лубянка, Театральная… Толкотня, жмут, ругают. А над городом, за площадью, за домами дальними туманная заря… И вот вижу берег родимого моря. День, тишина безглагольная, разве чайка пролетит и жалобно прокричит, рыба плеснёт. Бледное северное небо. В беспредельных далях морских реют призрачные туманы. В тишине несказанной слышен ещё лёгкий плеск волн о камни… Серые камни, белые пески, раковины… В этой тишине, в тихом сиянии северного дня вижу двух иноков. Это преподобный Савватий и преподобный Герман отправляются на Соловки. Тихи их голоса, спокойны их действия. Преподобный Савватий выше Германа, тонок и худощав… Инокам предстоит двухдневный путь в малом карбасике открытым морем Но ничто не может нарушить спокойствия Савватия… Начав подвиг иночества в Кирилловом монастыре, Савватий отошёл на Валаам как место более пустынное, но сияние святости заставило и суровых иноков Валаама преклоняться перед Савватием. И вот он бежит в пустыни Белого моря, на берега, в XV веке почти безлюдные. Здесь обретает он другого пустыннолюбца — Германа. И вот садятся они в малый карбас, чтобы, переплыв морскую пучину, положить начало благословенному жительству иноческому на диком, необитаемом острове Соловецком.

В движениях инока Савватия, во взгляде его очей, в выражении его светлого, но измождённого постом лика столько величия неземного, что инок Герман, сам муж духовного разуменья, сразу всем сердцем приник к новому своему сопостнику и сомолитвеннику, почтив Савватия старшинством в великом смирении своём…

Карбасик наполовину вытащен на берег. Мачту поставят, выйдя в голомя, сейчас она с навёрнутым парусом лежит вместе с вёслами и багром. Пестерь с сухарями, мешок с сушёной рыбой, бочонок воды — вот и вся кладь иноков-мореходцев.

— Господи, благослови путь…

— Аминь. Бог благословит, — тихо говорит Савватий…

Упираясь грудью в карбас, они толкают его в воду. Песок шуршит, плещет вода. Иноки входят в своё судёнышко, отпихиваются вёслами. Савватий садится в корму, правит. Герман ставит мачту. Но кругом много камней. Карбас надо вести осторожно… Иноки садятся за вёсла. Берег всё дальше и дальше. В тишине только и слышен стук вёсел. Небо да вода. Чайки долго летят, провожая святых. Когда потянул ветер и путники поставили парус, вода белыми кружевами забурлила под карбасом…

28 сентября. Воскресенье

Эти вот дня два всё мыслью туда, к святыне родины моей возвращался. Я маленький и скаредный, а сокровище родины моей, которому и я наследник, святыня Соловецкая велика, и неистощима, и пречудна, и лазурна, и пренебесна, и благоуханна. Я приник живоначальной памяти преподобного Савватия, и будто кто меня взял и поставил на бреге пресветлого Гандвика, родимого моего моря… И лики преподобных вижу, и слышу плеск волн, и стук вёсел, и крик чайки…


[9] Правильно: позади моста.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »