<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - «Остов мой, смысл бытия моего убогого...» Ю.М. Шульман

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

«Остов мой, смысл бытия моего убогого…» Ю.М. Шульман

Дневниковое творчество Шергина началось чуть ли не с первым пробуждением в нём религиозного чувства, в пору, когда будущему художнику едва минуло четырнадцать лет. Записи поначалу («годов с десять») носили случайный характер, велись «как попало» и «на чём попало», порой на обрывках берёзовой коры, составляя причудливые «берестяные грамоты», и не предназначались «ни для кого». Позже пришло сознание полезности Диариуса не только для себя, но и для других, особенно близких по духу людей.

Поскольку в Шергине «слышанное из живых уст, запечатлевается… ярче и сильнее, чем любой письменный документ», он и Дневник с усладой создаёт в форме живого и непринуждённого разговора с «однодумным» другом, со «своим братом». Диариус дышит увлекательными и доверительными интонациями, радует образными народными оборотами и особенными словечками, присущими изустной речи, но не книжному ладу, разного рода обращениями, диалогами, дружескими спорами, оживляющими беседу… («друже», «человече», «смотри-ко», «а у нас с тобою»; «дак думаю и меня Он в охапку возьмёт, скажет: «Куда тебя денешь?»…).

При этом может возникнуть порой впечатление не только лёгкости и непринуждённости, но даже и некоторой небрежности создания Диариуса — впечатление ошибочное. Ведение Дневника было для Шергина не только любовным, но и творческим призванием. Записи Диариуса Шергин долго «обкатывал» в памяти, набрасывал их вначале вчерне, и только после этого запечатлевал сказ окончательно. Оттого все оттенки народного говора живут в его строках и слышатся, как живые.

Содержание Диариуса цветисто, зримо и разнообразно. Сквозь магический кристалл волшебной сказки («Любезную птичку-сорочку увидишь и уже знаешь, что сказочное «некоторое царство» тут близко, что никуда оно не девалось»[79]) Шергин преподносит «сказку» своей жизни, во всех её пленительных подробностях, в радостях и разочарованиях, в раздумьях и заботах. Здесь вся душа писателя, его биография и его исповедь. Здесь «как бы стержень, остов мой, смысл бытия моего убогого»[80], — говорит писатель о своём Дневнике.

«Творчески одарённый человек создаёт около себя и распространяет атмосферу увлекательную и живительную для других»[81], — замечает Шергин. Именно творческое и нравственное воодушевление талантливого человека пронизывает Диариус и передаётся читателю Шергина.

В то же время Дневник Шергина — это поэтическая энциклопедия северного народного мореходства, уходящего корнями к «дедам» и «праотцам»; широкая и красочная панорама народных и церковных обрядов прошлого; поток загадочного «проникновения таинства в жизнь»…

Однако, несмотря на пестроту дневниковых записей, Диариус остаётся цельным художественным произведением. Что же сплавляет мозаику Дневника в такое единство?

Кажущийся свободным и ничем не связанным, Диариус в действительности скован рамками и мотивами ключевой задачи, к которой восходит весь «водомёт» отдельных авторских мыслей и наблюдений. Шергин и Дневник подчиняет коренной идее своего творчества — «непременно поведать» о таинственной «лоции для всех нас, житейским морем плывущих», отыскать и указать единственный благой путь к преображению жизни, исцелению недугов времени и восстановлению нравственной красоты человека — стезю народной веры. «Иного пути к миру душевному, к счастью и радости нет для человека»[82]. «Если сейчас где живёт Церковь, то в сердце народа. В сердце народа наиболее жива Церковь и вера Христова. С народом, в народе добро постоять: я одно с ними по Христу, по крещенью»[83].

«Вопрос о внутреннем богопознании, — пишет Шергин, — о том, чтоб самому найти Бога, чрезвычайно важным и насущным делается в наши дни. Род людской, «массы», отторгнуты от отчего дома… Церковь уж не навевает им вечного своего аромата… А между тем среди этих молодых и пожилых есть (а дальше будет ещё больше) таких, у которых горит в душе искра Божия!.. Имеющие ухо, чтобы слышать, начинают ловить в природе звуки небес. Может начаться естественное богопознание…»[84]

Но Шергин отнюдь не проповедник, а скорее художник веры. «Думается мне, — пишет он, — что религиозность есть свойство, подобное таланту… Мне кажется, свойства одарённости религиозного человека сродни и сходствуют с настроенностью поэтической». А «художник смотрит на мир не сквозь очки или бинокль. Он видит природу внутренними, сердечными очами»[85]. Однако «я не тебя убеждаю, а с тобой рассуждаю, — говорит Шергин воображаемому собеседнику в Дневнике, — … пуще всего не люблю я кому-либо что-либо навязывать»[86].

Даже его прямые наставления и назидания («Люби людей без хитрости»; «Берегись пустопорожних разговоров»…), растворяясь в «мёде и млеке» повествования, становятся ярким поэтическим образом в том вешнем потоке счастья, где мы утопаем, читая сказы Шергина. «А счастье облагораживает, — говорит В. Пропп, — и в этом значение литературы, которая делает нас счастливыми и тем подымает нас»[87].

Итак, Шергин стремится «возжечь огонь веры», заразить читателя её утраченной поэзией. Таким образом, задача чисто проповедническая растворяется в задаче художественной, эмоциональной. Нести в мир поэтическое «извещение» о Боге для Шергина «самое высокое, самое совершенное» призвание. И если в сказовом творчестве Шергин говорил

о богопознании «эзоповым языком», то в Дневнике он высказывается с совершенной открытостью и откровенностью.

С чего предлагает Шергин начинать стезю богопознания? «Бога «внутрь себя» не скоро узришь, — пишет он, — Очи мысленные, очи сердечные доспеть, — подвиг велик А ты природу люби. С этого зачни… В ней Бог разлит»[88]. «Надо, чтоб учение о Боге, о церкви, о таинствах повевало благоуханием цветов, благодатным дождём, вешнею лазурью неба»[89]. «В сердце человеческом да в природе Бог-от»[90]. «Красивые «виды» природы заставляют подумать о Художнике, равно как и благоуханье малого цветочка… Не прячется от нас Творец, нет, — отверзает широко двери нерукотворенного прекрасного храма и зовёт нас… Эта торжественная красота надмирная, зовущая нас, говорящая нам, обнимающая нас, увлекающая ум и сердце, и есть «объятия Отчи», простёртые над миром, готовые обнять человека. Коль прекрасен дом Отчий. Ночь в звёздах, поле в цветах, — всё это дом Отца нашего, сею красотою напоминает Благой Отец наш о себе, сею красотою зовёт нас»[91].

Вера, как луч солнца: «…В стужах, в знобких ветрах Севера, берёза, шиповник ли растут, простирался по земле, укрывался мохом… но где, когда пригреет солнышко, берёзка серьги свои наденет, листочки распустит; а шиповник благоухает цветами. Таково и религиозное сознанье русского человека»[92], прекрасно выраженное В. Проппом: «Я живу сознанием чуда. И всё, что имеет прикосновение к чуду — это моё, это наполняет меня блаженством жизни»[93].

Можно продолжить предыдущее сравнение. Предметы мира в сумраке ночи искажаются неестественными, фантастическими очертаниями. Вся жизнь утопает в призрачных формах. Но едва солнечное небо веры озарит мир, те же предметы, словно обласканные золотыми лучами, на наших глазах оживают в своём настоящем, радующем нас лике, отражая мириады искрящихся оттенков…

Ещё с детских лет лик родной земли радостно волновал Шергина и переполнял его счастьем бытия на земле. «Красоты природы могущественно, таинственно и сладко начали пленять мою душу с девяти годов»[94], — вспоминал писатель. Уже тогда природа была для него «не мастерская, а храм».

«Войдёшь, как в церковь, — пишет Шергин, — тихо, листва шелестит, в светлом сумраке птицы посвистывают… от леса дух идёт приятный, лёгкий…»[95] «Деревья напоминают нам об утерянном рае», «небо передо мною в полном лике — везде мне оно как икона». Всё в природе уподоблено совершающейся молитве: «Деревья тихостью, в благом молчании склоняются друг к другу, глядя в зарю… Не спят, живут деревья, глядят в занимающиеся зори утра. ..Живы они и свет вечный видят»[96]. «Чуть налетит ветер, и старики важно начнут помавать густолиственными сучьями, будто руками благословлять. А молодые тотчас, в такт помаванию стариков, зачнут кланяться в пояс»[97]. «В лесу хорошо Бога хвалить, а утром лес — сущий храм. Туманец в лесу утренний долго стоит меж дерев… только что служба отошла. Ладан ещё к небу не вознёсся»[98].

Особенно явственны и вдохновенны «залоги» и «знаки» Бога были в грозных явлениях природы, например, грозы и приходе весны. Шергин часто вспоминал об одном из таких ранних «знамений». «В четырнадцать лет, — рассказывал он, — у меня был некий «пир», некий «брак» с дождём. Был полдень, блистало солнце, лил дождь, благоухали цветы, берёзы, тополи, пели птицы… Я скинул одежонку и в восторге наг плясал в тёплых потоках. Я как бы «восхищен был в рай и слышал неизреченные глаголы». Царственно было… Как будто Утешитель меня всего исполнил»[99].

Не случайно восторженный рассказ об этом «пире» перерос в эмоциональный парафраз известного евангельского повествования (2Кор. 12:3-4).

Позднее столь пьянящие ноты упоения ушли из дневниковых записей, но пластическая и степенная мистерия «пира веры» осталась навсегда. Вот как видит Шергин зрелых лет предначатие весны, своё любимое время года, преддверие Пасхи: «Воспоминание о рае; и вновь, и вновь видение рая для меня — эта вот тишина земли апрельской. Расточились снега, отшумели ручьи. Весна — утро для Земли-Матери. Глинистая, овеваемая ветрами Земля глядится в тихость небес и беседует шорохом безлиственных ещё дерев, шелестом пролетающих в ночи ветерков.

— Благослови, отче, — говорит Земля. И, незримо благословляемая, учнёт наряжаться на пир брачный, в благоуханную прозрачность первой зелени»[100].

Как видим, родная природа для Шергина — поэтические врата веры. Ему чужда и непонятна клюевская «журавлиная тяга с Соловков — на узорный Багдад». «Тот не художник, кому за сказкой надобно ехать в Индию или Багдад, — пишет он. — Человек-художник с юных лет прилепляется к чему-нибудь «своему». Всё шире и шире открываются душевные его очи, и он ищет, находит и видит желанное там, где нехудожник ничего не усматривает. Ежели твоё «упование» есть любовь к красоте Руси, то «эти бедные селенья, эта скудная природа» радостное «извещение» несут твоему сердцу».

«Моё упование, — продолжает Шергин, — в красоте Руси. И, живя в этих «бедных селеньях», посреди этой «скудной природы», я сердечными очами вижу и знаю здесь заветную мою красоту»[101].

Но в то же время Шергин говорит: «С досадами повторяю слово «краса природы»… Созвучие это — пустой орех»[102]. Как же связать эти, на первый взгляд, непримиримые определения? Почему «бедные селенья» и «скудную природу» писатель подчёркнуто называет «заветной красотой»?

Шергин явно не в дружеских связях с чисто внешней красотой природы, даже, когда «вольно дышит грудь, бодро движутся члены, крепнет весь человек» — для него это скорее некая «олеография». Шергина притягивает не внешний лик природы, а тайна, сокрытая в ней («мы видим яичко-то простое, а оно золотое»), чудо, которое обращает человека к мистической мысли о Творце. Вот почему «хиреет творчески человек, изолировавший себя от жизни природы, от времён года»[103], и, напротив, пьёт радость человек, припавший к груди природы.

Природа для Шергина далеко «не слепок, не бездушный лик — в ней есть душа, в ней есть свобода, в ней есть любовь, в ней есть язык…». При этом «душа природы» столь животворна и живоносна, что Шергин, потрясённый, восклицает: «Есть ли большее счастье, как улучшить, обрести это единство, тождество своего душевного устроения с душевным состоянием природы?»[104]. Это тождество рождает «веселье сердечное». «Где, как ни здесь, зацвести творческой радости в народной русской душе!»[105].

Как молитву, Шергин «припевал уму своему» строфы «Оды к Радости» Шиллера:

Душу Божьего творенья
Радость вечная поит,
Тайной силою броженья
Кубок жизни пламенит…
У груди благой природы
Всё, что дышит, радость пьёт.

Аккомпанемент природы нужен Шергину во всём, даже в музыке. («В музыке русских композиторов надо мне подслушать, нет ли там мною любимого — тонко-тусклого, сребро-прозрачного неба, голых весенних веточек и этого: «ещё в полях белеет снег, а воды уж весной шумят…»»[106])

А в Диариусе поэтический глас русской природы — уже торжествующий лейтмотив всего произведения. Живой, зрительный образ народной веры, открытый в русской природе и напоённый теплом и красотой земной плоти (чем сильнее аромат жизни, тем прочнее вера) превращает всё богатство воспоминаний Шергина в «силу радости, рождаемой фактами».

Вместе с тем Шергин пишет: «Ты скажешь: «Воспоминания детства, как живые, встают передо мной…». В том-то и дело, что не «воспоминания!». Воспоминанье — это дымок от папироски, окурки. А я вот ясно вижу, чувствую, знаю, что радость, которая рождалась во мне тогда, в детстве, эта радость существует…»[107]. «Золотое детство не воспоминания для меня, а живая реальность, — пишет Шергин. — И она веселит меня…»[108]

Таким образом, воспоминания для Шергина — это то, что связано с вещественным, материальным и телесным обликом «фактов», с тем, что уносит время. Память же — «невидимая», духовная и вечная сторона «фактов», которая «кладёт свои печати» на вечной, нестареющей душе. «Вот почему может веселить «воспоминание»[109]. Но Шергин не любит «воспоминаний». «О, как досадно слышать: всё это было, да прошло. Что прошло, то не существует. Чего не видишь глазами, чего не ощущаешь руками, того нет… Несмысленная речь! Невещественное прочнее осязаемого»[110]… «Для меня не велико то сокровище, которое моль ест, шашел точит, червь грызёт»[111]. Но «понятия «память» и «жизнь», — пишет Шергин, — равнозначно-равносильны и восполняют одно другое.» сила их животворна и не умирает»[112] — невольное соответствие стихам поэта Вяч. Иванова:

Ты, Память, Муз родившая, свята,
Бессмертия залог, венец сознанья,
Нетленного в истлевшем красота!
Тебя зову, — но не Воспоминанья[113].

Любое прошлое, сколь бы оно ни было давним, запечатлевалось в памяти Шергина и красочно отображалось в Дневнике как живая жизнь, как то, «что не умрёт и вечно живо»: и «золотая заставка» жизни, воспринимаемая как золотая заря Руси («Утро моей жизни там, далеко, в светлом Поморий, и утро святой Руси. Какое-то единство переживаний и впечатлений»[114]), яркость народного быта Севера, и «сладкое заветное волшебство пресветлого Гандвика, стаи парусных кораблей, идущие, красуяся, в перламутровом тихом свете», «вкруг одно жемчужное небо…».

Стало быть, «и воспоминания личной жизни человека могут быть однородны и равноценны «памяти Бога»»[115]… «Надо изнутри себя взорвать некие ключи, надо, чтоб внутри тебя началось извержение Везувия. Внутри себя делай глубокую шахту, чтоб огонь вырвался и твой ум и сердце разжёг, через себя, в себе, своим подвигом найдёшь ты Бога, поймёшь, что всё в Нём. Увидишь и как это всё в Нём»[116].

Воскрешая в памяти пробуждение истоков своего творчества, Шергин скромно исповедуется перед читателем: «Ведь вот, зачем-то вложил Бог искорку света своего в меня. И не угасла ещё она под пеплом лени и греха. Как молчать о том, что поёт душа. Помнит душа звуки небес, не может <не могут?> их заменить скучные песни земли»[117].

Чтобы помочь читателю внятно расслышать эти «звуки небес» в земных песнях, Шергин насыщает Диариус своего рода подобиями летучих и кратких (чтобы легко запомнить) поэтических и вдохновенных лирических поэмок — «песен славы» святым и их творениям, подвижникам благочестия, отцам Церкви, — написанных явно с желанием увлечь читателя, чтобы склонить его обратиться к подлинникам.

«Что было лучшего в человечестве, то изображено в Житиях, дано сие нам на все времена, — читаем мы в этих отступлениях. — И более высокого прекрасного не будет»[118]; «Всё пройдёт, а словеса истинных учеников Спасовых не пройдут. И сейчас, а сейчас особенно, они, благодатные, и только они дадут ответы на все вопросы жизни нашей»[119]; «Умы церковные, учители и отцы, наши как весенняя гроза были, как дожди благодатные, «как бы резвяся и играя», «грохотали» «в небе голубом». Всё у них было от радости, от вдохновения, от полноты»[120]. «Сергий Радонежский… — наша весна, вечно юнеющая, благодатное утро Руси Святой, наше возрождение, наша радость неотымаемая! Блаженное имя Сергиево, как весенний цветок, распускается в сердце, озаряет ум, окрыляет мысль. Сергий преподобный — заря русская, звезда утренняя. Имя Сергиево — освящение ума, радость мысли, сияние памяти, веселье духовное…»[121].

«И непременно, непременно, — уверяет Шергин, — надобно читать Филарета Дроздова. У него не только глубина и полнота речи, у него явственны и начала и корни — истоки речевой красоты. Классика греческая и латинская, высокопоэтический стиль творений святоотеческих, как злато в горниле, слиты у Филарета с родимой русской речью… Пушкин в знаменитом своём стихотворении прекрасно охарактеризовал Филарета-проповедника, назвав его речи «благоухающими», а его поэзию «арфой серафима»… и сейчас через 90, через 80 лет никому не найти словес более благоуханных, более живых и радостных… Сколько скорбящих материнских сердец, плачущих о детях, утешило великое и мудрое, нежное и любящее сердце Святителя — «отца отцев». Филарет — средоточие русской души»[122].

«Всегда держи в памяти жизнь и деяния великих философов-поэтов, художников. Они вне веков, вне времени. Они в твоём сознании. Применяй к себе как живую воду».

Призма народной веры определяла и отношение Шергина к любимым писателям и поэтам — Пушкину, Лермонтову, Тютчеву, Кольцову, Лескову, Чехову, Пришвину. Так, Пушкин, по мнению Шергина, велик прежде всего тем, что «своим разумом нащупал корни древа жизни, ветви и листья которого зачахли, перестали видеться в образованном обществе, но корни, по существу бессмертные, живы и действенны были в народной вере… В сложном мироощущении Пушкина чувство религиозное было как подземный, сокрытый, но живой ключ»[123].

По-иному близок Шергину А. Кольцов: «Есть что-то общее в творческих путях наших»[124]. Это нетрудно понять. Если Кольцов первым в русской литературе открыл поэзию земледельческого труда крестьянина, то Шергин впервые запечатлел красоту ремесла крестьянина-морехода.

Читая Дневник, мы особенно внятно осознаём, во-первых, почему творчество Шергина стало достоянием не только местной, но и общенародной культуры («Моё упование — в красоте Руси») и интерес к нему неуклонно растёт; во-вторых, что свежесть и теплота художества Шергина выросли из недр родной поморской почвы и приобрели для него святой и широкий смысл.

Медлительно, но неуклонно поднимался сквозь десятилетия поэтический чертог «Диариуса», едва ли не главного творения Шергина.

Тетради Дневников, писавшиеся без всякой надежды на опубликование, со временем оказались в числе самых драгоценных страниц творческого наследия Шергина.

* * *

Но хотя Шергин и не мог надеяться на публикацию своего Диариуса, втайне он не переставал думать о том, что когда-то его слово дойдёт к читателю, к «сотаиннику»: «Ежели со страху не сотру этих листков, да попадут они настоящему человеку…», «кабы эти мои записи были письменами к кому-то…», «…вялы мысли, стороннему человеку скучно читать», «проговаривается» писатель на страницах своего дневника.

В 1976 году, уже через три года после смерти Бориса Викторовича, его друг, писатель Ю.Ф. Галкин, много сделавший для популяризации Шергина, опубликовал в журнале «Север» отрывки из его дневников 1946-1948 годов. Через два года он выпустил в «литинститутской» серии «Писатели о творчестве» небольшую тетрадь дневников, озаглавленную «Поэтическая память». Дневник явился перед читателем, и отныне каждый томик «Избранного» Шергина непременно включал в себя страницы его «памятей».

Очевидно, что в годы советской власти напечатать религиозные записи Шергина было немыслимо. Поэтому публикаторы были вынуждены прибегать к цензуре. Иногда просто опускались записи, посвященные Пасхе и другим церковным праздникам, иногда цензура производилась «ювелирно», когда внутри предложения, вырезалось имя Христа или отца церкви. Образ автора дневников, претерпевал некоторое изменение — и даже такие искушённые критики, каким был, например, Вл. Гусев, прочитав Дневник Шергина, отмечали, что писатель «ищет в родной природе и родной литературно-изобразительной традиции единства начал добра и красоты», не видя — или подразумевая? — что в этой формуле было и третье, главное — вера.

И лишь в «перестроечные» и постсоветские годы, религиозный пласт дневникового творчества Шергина наконец вышел к читателю. Весенним паводком вырвались из-под спуда дневники Шергина, вновь привлекая внимание к Шергину и его творчеству.

В январе 1988 года «Новый мир» напечатал неизвестные прежде дневники из архива писателя (публикация Л.Ю. Шульман, в подготовке текста принимал участие Ю.И. Коваль). В 1990 году журнал «Слово» посвятил 4 выпуска дневнику Шергина (подготовка текстов Ю.Ф. Галкина). 12 декабря 1990 года «Литературная газета» предоставила полосу под архив Шергина (публикация Л.Ю. Шульман). В 1994 году в 4 и 5 номерах журнала «Москва» вышли дневники 1942-1947 и 1948-1968 гг. (публикация Ю.М. Шульмана). В 1996 году там же, в ноябрьском номере, опубликовал записи Шергина, также в основном религиозного характера, Ю.Ф. Галкин. Этот список неполон, перечислены лишь основные публикации.

Впустил читателя в свои фонды и ИРЛИ. В 1998 и 2002 годах в составе Ежегодников рукописного отдела Пушкинского Дома вышли фрагменты дневника 1945 года (публикация И.А. Красновой), а в 2007 году — 1939 года (публикация Е.Ш. Галимовой и М.В. Никитиной).

Перечисленные публикации составили сборник дневников Шергина «Праведное солнце», вышедший в 2009 году (подготовка текстов Е.Ш. Галимовой и А.В. Грунтовского).

В 2010 году вышла в свет книга в основном неизвестных читателю дневников Шергина 1940-1950-х годов «Не случайные слова», подготовленная Б.М. Егоровым из тетрадей, которые передал Архангельскому литературному музею Ю.Ф. Галкин.

В третьем томе собрания сочинений тексты были заново выверены по рукописям, доступным составителям. Пропуски, где это было возможно, заполнены, исправлены некоторые ошибки. Датировка восстанавливалась везде, где её было возможно установить.

Многие записи печатаются впервые. Впервые публикуется «Сорокоуст» — прощальное слово Шергина своему «брателку», А.В. Крогу, скончавшемуся в конце 1959 года.

Печатаются поздние записи 1960-х годов из архива писателя, которые удалось расшифровать (уже полуслепой, Шергин писал наощупь, иногда строка на строку). Составители также приняли решение опубликовать записи личного характера, посвященные «богоданному племяннику» МА Барыкину, его семье, детям. Облик Бориса Викторовича открывается в них неизвестной прежде стороной — не как мыслитель, проповедник, живописец, а как человек, печалующийся о судьбе близких ему людей.

Напротив, датированные записи 1958 и 1959 годов, имеющие пометки «Воспитание», «Литература», «Творчество», «Слово о друзьях», включаются в состав следующего тома. Очевидно, что сам Шергин видел их не страницами своего «Диариуса», а подготовительными материалами к будущей книге о народной педагогике. Шергин в последние годы жизни писал на отдельных листах и был вынужден полагаться при редактуре на помощь сестры или племянника, использовал датировку как нумерацию страниц. Именно таким образом готовились некоторые статьи, «беседные очерки» «Слово устное и слово письменное», пословицы в рассказах «Незабудки», рассказ «Виктор-горожанин».

Записи, примыкающие к неосуществлённому «Слову о друзьях», будут опубликованы в следующем томе собрания сочинений. Там же, отдельным циклом, планируется выпустить в свет размышления Шергина над страницами проповедей и писем митрополита Филарета, воспоминания писателя о друзьях юности, материалы книги «Народ-художник».


Смысл и возвышенность детских религиозных переживаний Шергина восходят к известной библейской цитате, парафразой которой и видится описание: «Знаю человека во Христе… он был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которых человеку нельзя пересказать» (2Кор.,12:3-4).


[79] Б. Шергин. Поэтическая память, с. 111.

[80] Б. Шергин. Дневн. запись от 30 ноября 1949 г. — См. наст. изд.

[81] Б. Шергин. Жизнь живая, с. 154.

[82] Б. Шергин. Из дневн. записи от 10 января 1944 г. — Архив Б.В. Шергина.

[83] Б. Шергин. Из дневн. записи от 16 апреля 1945 г. — Архив Б.В. Шергина.

[84] Б. Шергин. Дневн. запись от 20 января 1944 г. — См. наст. изд.

[85] Б. Шергин. Из дневн. записи от 1 июля 1962 г. — Архив Б.В. Шергина.

[86] Б. Шергин. Из дневн. записи от 29 июля 1947 г. — См. наст. изд.

[87] Неизвестный В.Я. Пропп. — СпБ. Алетейя, 2002, с. 316.

[88] Б. Шергин. Из дневн. записи от 13 марта 194 5 г. — См. наст. изд.

[89] Б. Шергин. Из дневн. записи от 2 5 января 1944 г. — См. наст. изд.

[90] Б. Шергин. Из дневн. записи от 8 января 1945 г. — См. наст. изд.

[91] Б. Шергин. Из дневн. записи от 1 марта 1945 г. — См. наст. изд.

[92] Б. Шергин. Из дневн. записи от 9 января 1947 г. — См. наст. изд.

[93] Неизвестный ВЛ. Пропп, с. 333.

[94] Б. Шергин. Из дневн. записи от 14 октября 1945 г. — См. наст. изд.

[95] Б. Шергин. Из дневн. записи от 15 июня 1946 г. — См. наст. изд.

[96] Б. Шергин. Из дневн. записи от 20 апреля 1944 г. — См. наст. изд.

[97] Б. Шергин. Дневн. запись от 24 июня 1962 г. — Архив Б.В. Шергина.

[98] Б. Шергин. Жизнь живая, с. 99.

[99] Б. Шергин. Из дневн. записи от 22 марта 1949 г. — См. наст. изд.

[100] Б. Шергин. Из дневн. записи от 15 апреля 1944 г. — См. наст. изд.

[101] Б. Шергин. Из дневн. записи от 31 августа 1949 г. — См. наст. изд.

[102] Б. Шергин. Из дневн. записи от 27 июня 1962 г. — См. наст. изд.

[103] Б. Шергин. Из дневн. записи от 20 августа 1946 г. — См. наст. изд.

[104] Б. Шергин. Из дневн. записи от 5 сентября 1946 г. — См. наст. изд.

[105] Б. Шергин. Из дневн. записи от 12 июля 1947 г. — См. наст. изд.

[106] Б. Шергин. Из дневн. записи от 14 января 1946 г. — См. наст. изд.

[107] Б. Шергин. Из дневн. записи от 22 марта 1949 г. — См. наст. изд.

[108] Б. Шергин. Из дневн. записи от 14 февраля 1949 г. — См. наст. изд.

[109] Б. Шергин. Поэтическая память, с. 34.

[110] Б. Шергин. Из дневн. записи от 14 февраля 1949 г. — См. наст. изд.

[111] Б. Шергин. Из дневн. записи от 23 июля 1947 г. — См. наст. изд.

[112] Б. Шергин. Из дневн. записи от 2 марта 1949 г. — См. наст. изд.

[113] Вяч. Иванов. Собр. соч., Т. 3. — Брюссель, 1979, с. 533.

[114] Б. Шергин. Из дневн. записи от 18 января 1949 г. — См. наст. изд.

[115] Б. Шергин. Из дневн. записи от 2 марта 1949 г. — См. наст. изд.

[116] Б. Шергин. Из дневн. записи от 20 января 1944 г. — См. наст. изд.

[117] Б. Шергин. Из дневн. записи от 11 марта 1943 г. — См. наст. изд.

[118] Б. Шергин. Из дневн. записи от 14 февраля 1945 г. — См. наст. изд.

[119] Б. Шергин. Из дневн. записи от 6 июня 1942 г. — См. наст. изд.

[120] Б. Шергин. Из дневн. записи от 25 января 1944 г. — См. стр. 91-92 наст. изд.

[121] Б. Шергин. Из дневн. записи от 6 мая 1946 г. — См. наст. изд.

[122] Б. Шергин. Из дневн. записи от 24 февраля 1946 г. и 15 октября 1945 г. — Архив Б.В. Шергина.

[123] Б. Шергин. Из дневн. записи от 11 марта 1945 г. — См. наст. изд.

[124] Б. Шергин. Из дневн. записи от 1 марта 1953 г. — См. наст. изд.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »